02.03.2024

Добролюбов «Темное царство. Темное царство в пьесе "Гроза" - что это? Как критик добролюбов относится к темному царству


Примечания

Впервые опубликовано в "Современнике", 1859, No VII, отд. III, стр. 17--78 (главы I, II) и No IX, отд. III, стр. 53--128 (главы III--V), с подписью: Н. --бов. Перепечатано в Сочинениях Н. А. Добролюбова, т. III. СПб., 1862, стр. 1--139, с существенными дополнениями и изменениями журнального текста, восходящими к не дошедшим до нас цензурным типографским гранкам статьи.

Автограф не сохранился, за исключением трех страниц главы второй печатного текста (от слов: "По этому правилу" -- в наст. издании стр. 107, с. 8 снизу -- до слов: пожалуй, и" -- стр. 110, с. 28), хранящихся в ГПБ. См. фотокопию одного из этих листов: Н. А. Добролюбов. Собр. соч., т. 5. М., 1962.

Печатается в настоящем издании по тексту 1862 г., с учетом стилистической правки, сделанной Добролюбовым в "Современнике".

Статья "Темное царство" -- одно из важнейших литературно-теоретических выступлений Добролюбова, сочетавшее мастерский критический разбор драматургии Островского с далеко идущими выводами общественно-политического порядка.

Характеризуя очень большое национально-демократическое значение комедий Островского, одинаково не понятых критикой и славянофильского и буржуазно-либерального лагеря, Добролюбов доказывал, что пафосом Островского как одного из самых передовых русских писателей является обнажение "неестественности общественных отношений, происходящих вследствие самодурства одних и бесправности других". Верно и глубоко определив общественное содержание драматургии Островского, его "пьес жизни", Добролюбов показал типическое, обобщающее значение его образов, раскрыл перед читателем потрясающую картину "темного царства", гнетущего произвола, нравственного растления людей.

Добролюбов обвиняет и негодует. Негодует против безвольных, слабых, смирившихся перед грубой силой. Осуждение Добролюбовым "безответных" отвечало революционно-демократической концепции народа. Чернышевский с горечью писал в статье: "Не начало ли перемены?": "Рутина господствует над обыкновенным ходом жизни дюжинных людей и в простом народе, как во всех других сословиях, в простом народе рутина точно так же тупа, пошла, как во всех других сословиях" ("Современник", 1861, No XI). Эта рутина обезличенных людей ненавистна Добролюбову: "Самодура уничтожить было бы нетрудно,-- говорит он,-- если б энергически принялись за это честные люди. Но беда в том, что под влиянием самодурства самые честные люди мельчают и истомляются в рабской бездеятельности". Добролюбов называет их людьми "обломовского типа". Они стоят "в стороне от практической сферы". Г. В. Плеханов верно писал, что статьи Добролюбова об Островском являлись "энергичным призывом к борьбе не только с самодурством, но -- и это главное -- с теми "искусственными" отношениями, на почве которых росло и процветало самодурство. В этом их основной мотив, в этом их великое историческое значение" ("Добролюбов и Островский",-- Г. В. Плеханов. Искусство и литература. М., 1948, стр. 464).

Добролюбов -- утопист в оценке исторического будущего России. Его мысль остановилась на пороге исторического материализма, но насыщена революционной активностью. Поэтому так часты и необходимы в его статье многозначительные поучения: "Законы имеют условное значение по отношению к нам. Но мало этого: они и сами по себе не вечны и не абсолютны. Принимая их, как выработанные уже условия прошедшей жизни, мы через то никак не обязываемся считать их совершеннейшими и отвергать всякие другие условия. Напротив, в мой естественный договор с обществом входит, по самой его сущности, и обязательство стараться об изыскании возможно лучших законов".

В статье Добролюбова разработаны принципы "реальной критики" -- основы социологическою метода анализа произведений искусства, который поощряла революционно-демократическая эстетика. "Реальная критика", по мнению Добролюбова, исходит из действительных фактов, изображаемых в художественном произведении. Она не навязывает автору "чужих мыслей". Задачи реальной критики заключаются в том, чтобы показать, во-первых, смысл, какой имеют "жизненные факты, изображаемые художником"; во-вторых -- "степень их значения в общественной жизни".

Принципы "реальной критики" направлены против эстетской, в истолковании Добролюбова, схоластической критики. Они опираются на его концепцию реализма. "... Главное достоинство писателя состоит в правде его изображений",-- одно из основных положений критика. Эту правду писатель постигает, если он обращается к существенным сторонам жизни. "Судя по тому, как глубоко проникает взгляд писателя в самую сущность явлений, как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни,-- можно решить и то, как велик его талант".

Произведения писателя-реалиста являются хорошей основой для суждений о его взглядах, а "образы, созданные художником, собирая в себе, как в фокусе, факты действительной жизни, весьма способствуют составлению и распространению между людьми правильных понятий". Добролюбов видит связь между мировоззрением и талантом художника. Писатель, руководимый "правильными началами", имеет "выгоду пред неразвитым или ложно развитым писателем". Однако, зачастую, по словам Добролюбова, писатель может в "живых образах" "неприметно для самого себя уловить и выразить их внутренний смысл гораздо прежде, нежели определит его рассудком".

В освещении теоретических вопросов Добролюбовым сказывается антропологическое понимание некоторых особенностей творческого процесса. Критик особенно доверяет "художественной натуре" писателя. "... Мы не придаем,-- пишет он,-- исключительной важности тому, каким теориям он следует". Художественная правда может оказаться в противоречии с "отвлеченными понятиями". Анализируя комедию "Бедность не порок", Добролюбов считает, что Островский преследовал "самодурство во всех его видах" "совершенно независимо" от своих славянофильских иллюзий ("временных воззрений") и "теоретических убеждений". Утверждая это, Добролюбов расходился в оценке комедии "Бедность не порок" с Чернышевским.

И все-таки теория "реальной критики" была значительным достижением в революционно-демократической эстетике, она предшествовала в некоторых отношениях теории отражения, сформулированной В. И. Лениным в его статье "Лев Толстой, как зеркало русской революции" (1908).

Статья "Темное царство" имела очень большой литературный и общественно-политический резонанс. Н. В. Шелгунов вспоминал: "Творчество Островского дало ему <Добролюбову. -- Г. К. > повод подсказать и осветить ту страшную пучину грязи, в которой ходили, пачкались и гибли целые ряды поколений, систематически воспитанных в собственном обезличении. "Темное царство" Добролюбова было не критикой, не протестом против отношений, делающих невозможным никакое правильное общежитие, это было целым поворотом общественного сознания на новый путь понятий" (Н. В. Шелгунов. Воспоминания. М. --Л., 1923, стр. 169). Об этом же писал в 1863 г. Д. И. Писарев, свидетельствуя, что, несмотря на враждебные отношения к статье умеренно-либеральной и консервативной критики, "Темное царство" Добролюбова "читалось с сочувствием и с увлечением в самых отдаленных углах России" ("Наша университетская наука". -- Д. И. Писарев. Сочинения, т. 2. М., 1955, стр. 180).

Против Добролюбова выступили все те, с которыми прямо или косвенно он полемизировал в своей статье. Ап. Григорьев решительно возражал против характеристики Островского как критика "темного царства". Он отстаивал свою линию: "Самодурство, это только накипь, пена, комический осадок; оно, разумеется, изображается поэтом комически, -- да и как же иначе и изображать? -- но не оно ключ к его созданиям!" Григорьев уверял, что "симпатий и антипатии массы" разойдутся с симпатиями и антипатиями Добролюбова ("После "Грозы" Островского". -- "Русский мир", 1860, No 5, 6). П. В. Анненков пытался доказать, что опыт Островского-драматурга убеждает в том, что "можно приближаться к простонародью и вообще к разным сословиям нашим с чем-нибудь иным, кроме сострадания, осмеяния и поучения" ("О бурной рецензии на "Грозу" г. Островского, о народности, образованности и о прочем". -- "Библиотека для чтения", 1860, No 3). М. М. Достоевский в рецензии на "Грозу" ("Светоч", 1860, No 3), а несколько позже Н. Н. Страхов в статье "Бедность нашей литературы" ("Отеч. записки", 1867, т. CXXIV, от. 2, стр. 25) поддержали Ап. Григорьева.

Добролюбов вновь полемизировал с некоторыми из них, защищал основные свои тезисы в статье "Луч света в темном царстве". См. стр. 231--300 настоящего издания. Попытки ослабить или оспорить выводы Добролюбова были безуспешны. Самый термин "темное царство" (в различном, правда, его истолковании) сразу же вошел в широкий литературно-общественный оборот. См. статьи критиков А. Пальховского ("Московский вестник", 1859, No 49), А. Мельникова-Печерского ("Северная пчела", 1860, No 41 и 42), М. И. Дарагана ("Русская газета", 1859, No 8), Н. Д. Зайончковской ("Отеч. записки", 1862, No 1, стр. 373).

Как отнесся к статье Добролюбова сам Островский? Прямых свидетельств для ответа на этот вопрос сохранилось очень мало, но все те документальные и мемуарные материалы, которыми мы располагаем, не оставляют никаких сомнений в высокой оценке Островским статьи "Темное царство". Критическая сводка свидетельств об этом дана в статье: В. Я. Лакшин. Об отношении Островского к Добролюбову -- "Вопросы литературы", 1959, No 2. О непосредственном воздействии "Темного царства" на некоторые страницы "Грозы", над которой Островский работал в пору публикации ее Добролюбовым, см. Е. Холодов. Островский читает "Темное царство". -- "Вопросы литературы", 1959, No 12, стр. 95--100.

Статья "Темное царство" была внимательно прочитана Карлом Марксом, который подчеркнул в четырехтомнике сочинений Добролюбова (1862) все места, говорящие о пришибленности и безответственности русской общественности. Отмечены им были также все суждения Добролюбова о "женской доле", о положении "девушки, мужней жены и невестки в семье" (Ф. Гинзбург. Русская библиотека Маркса и Энгельса. -- "Группа "Освобождение труда"", сб. 4. М. --Л., 1926, стр. 387). В. И. Ленин использовал добролюбовский образ "темного царства" для характеристики дореволюционной России в статье "К вопросу об аграрной политике современного правительства" (1913).

1 Эпиграф взят из поэмы Гоголя "Мертвые души" (гл. IX).

2 Пьеса "Картина семейного счастья", которой открывалось первое собрание "Сочинений А. Островского" в 1859 г., была впервые опубликована в газете "Московский городской листок" 1847 г. Перед тем Островский напечатал там же сцены "Ожидание жениха" -- отрывок из комедии "Несостоятельный должник", как назывался первый вариант пьесы "Свои люди -- сочтемся". В течение нескольких лет пьееа эта не допускалась цензурой ни в печать, ни на сцену. Впервые напечатана в "Москвитянине", 1850, No 6. Об откликах на первые произведения Островского см. обзор: Н. И. Тогубалин. Творчество А. Н. Островского в журнальной полемике 1847--1852 гг. -- "Ученые записки ЛГУ", No 218, 1957.

3 "Молодой редакцией" журнала М. П. Погодина "Москвитянин" называлась группа его сотрудников, объединившихся вокруг А. Н. Островского и Ап. Григорьева. В группу эту входили и литературные критики -- Б. Алмазов, Т. Филиппов, Е. Эдельсон.

4 Неточная цитата из статьи Ап. Григорьева "О комедиях Островского и их значении в литературе и на сцене": "Четыре из них даются на театре, но эти четыре, без церемонии говоря, создали народный театр" ("Москвитянин", 1855, No 3).

5 Добролюбов цитирует стихи Ап. Григорьева "Искусство и правда. Элегия -- ода -- сатира" ("Москвитянин", 1854, No 4).

6 Впервые "новым словом" произведения Островского назвал Ап. Григорьев в статье "Русская литература в 1851 году" ("Москвитянин", 1852, No 1). Затем эта характеристика была повторена им в его статьях 1853--1855 гг.

7 Выступления французской актрисы Элизы Рашель (1821--1858) на русской сцене вызвали в печати большие споры. Ап. Григорьев, откликаясь на гастроли Рашель, резко противопоставил традициям классического театра новую русскую реалистическую драматургию, главой которой был, по его мнению, А. Н. Островский.

8 Цитата из комедии Грибоедова "Горе от ума", д. III, явл. 22.

9 Цитата из рецензии на комедию "Бедность не порок" ("Отеч. записки", 1854, No 6). Автором рецензии был П. Н. Кудрявцев.

10 В анонимной рецензии на "Повести и рассказы Евгении Тур" было сказано: "Г-жа Тур все уже сделала, что суждено ей было сделать в русской литературе, подобно, тому, как все уже сделали и сказали гг. Григорович и Островский" ("Отеч. записки", 1859, No 6, стр. 95).

11 Цитата из статьи Ап. Григорьева "Русская изящная литература в 1852 году" ("Москвитянин", 1853, No 1, стр. 19).

12 Цитата из "Евгения Онегина" Пушкина, гл. 6.

13 Продолжение статьи Ап. Григорьева "О комедиях Островского и их значении в литературе и на сцене" было запрещено цензурой.

14 Перефразировка известных строк басни Крылова "Пустынник и. медведь".

15 Н. Г. Чернышевский в "Современнике" (1856, No VI) резко критиковал статью Т. И. Филиппова в "Русской беседе" о пьесе Островского "Не так живи, как хочется". Эта же статья Филиппова, содержавшая попутные выпады против романа "Кто виноват?", вызвала в 1857 г. отповедь Герцена в третьей книге "Полярной звезды": "Я с ужасом и отвращением читал некоторые статьи славянофильских обозрений, от них веет застенком, рваными ноздрями, эпитимьей, покаяньем, Соловецким монастырем. Попадись этим господам в руки власть, они заткнут за пояс III Отделение <...>. Один из них пустил в меня, под охраной самодержавной полиции, комом отечественной грязи с таким народным запахом передней, с такой постной отрыжкой православной семинарии и с таким нахальством холопа, защищенного от палки недосягаемостью запяток, что я на несколько минут перенесся на Плющиху, на Козье болото.." ("Еще вариация на старую тему". -- А. И. Герцен. Собр. соч. в тридцати томах, т. XII. М., 1957, стр. 424).

15 Добролюбов имеет в виду рецензию Е. Эдельсона на комедию "Бедность не порок" ("Москвитянин", 1854, No5).

17 Речь идет о Т. И. Филиппове. См. выше, примеч. 15.

18 Добролюбов цитирует статью Е. Эдельсона. См. выше, примеч. 16.

19 Рецензия в "Отеч. записках", 1854, No 6, стр. 101.

20 Добролюбов цитирует статью Н. П. Некрасова "Сочинения А. Островского" ("Атеней", 1859, No 8, стр. 496).

21 Цитата из статьи А. Щ. о комедии "Доходное место" ("Атеней", 1858, No 10, стр. 82).

21 "Весна" -- литературный сборник на 1859 г. В этом сборнике была опубликована статья Н. Ахшарумова о "Воспитаннице" Островского.

23 Разбор "Бедной невесты" в "Москвитянине", 1853, No 1, принадлежал Ап. Григорьеву.

24 Добролюбов имеет в виду эпиграмму Н. Ф. Щербины:

Со взглядом пьяным, взглядом узкими

Приобретенным в погребу,

Себя зовет Шекспиром русским

26 Цитата из статьи Т. И. Филиппова в "Русской беседе", 1856, No 1, о пьесе "Не так живи, как хочется".

27 Речь идет о статье Н. П. Некрасова "Сочинения А. Островского" ("Атеней"), 1859, No 8).

28 Добролюбов имеет в виду Т. И. Филиппова. Далее он цитирует его статью о пьеса "Не так живи, как хочется" ("Русская беседа", 1856, No 1).

20 Добролюбов цитирует высказывания Ап. Григорьева ("Москвитянин", 1853, No 1, стр. 17) и Е. Эдельсона ("Москвитянин", 1854, No 5, стр. 16--17).

30 Добролюбов имеет в виду анонимную рецензию П. Н. Кудрявцева на комедию "Бедность не порок" ("Отеч. записки", 1854, No 6, стр. 100).

31 Резко отрицательная характеристика Б. Н. Алмазова, поэта и критика славянофильского лагеря, дана была Добролюбовым в рецензии на сборник "Утро" ("Современник", 1859, No 1). Об А. Д. Ахшарумове см. выше, стр. 76--77.

32 Т. И. Филиппов в статье по поводу пьесы "Не так живи, как хочется" писал об образе Петра: "Следовало бы этот характер взять гораздо пошире, дать ему размах, свойственный русскому разгулу, который стремится в какую-то бесконечность" ("Русская беседа", 1856, No 1, стр. 96).

33 Статья о "Доходном месте" в журнале "Атеней", 1858, No 10, подписана инициалами: "А. Щ.".

34 Добролюбов очень отрицательно характеризовал творчество В. А. Соллогуба и комедию Н. М. Львова "Предубеждение, или не место красит человека, а человек -- место" ("Современник", 1857, No VII; 1858, No VIII).

35 Эпиграф взят из пьесы Островского "Воспитанница" (дейст. III, явл. 3).

36 О понятии "самодурство" в связи со статьей "Темное царство" см. статью Чернышевского "Суеверие и правила логики" ("Современник", 1859, No X). Об этом же термине см.: Н. И. Тотубалин. К истории слов, "самодур" и "самодурство". -- "Ученые записки ЛГУ", вып. 25, 1955, стр. 234--237.

37 Речь идет о комедии "Картина семейного счастья" (в поздней редакции -- "Семейная картина"). -

39 Широко развернутую характеристику "лишних людей", показанных в русской литературе, Добролюбов дает в статье "Что такое обломовщина?" (1859).

40 Сравнение Вольтова с королем Лиром принадлежало критику Н. П. Некрасову. См. выше примеч. 38.

41 "Атеней" прекратил свое существование в 1859 г., на 8 номере, в котором была опубликована статья Н. П. Некрасова о сочинениях Островского. На прекращение "Атенея" Добролюбов иронически откликнулся в "Свистке", 1860, No 4.

42 "Орел" -- реакционный "учено-литературный" журнал, издававшийся в 1859 г. а Петербурге А. Д. Балашевичем.

43 Добролюбов пользовался журнальным текстом комедии "Свои люди -- сочтемся". В рецензированном им издании концовка этой комедии другая, измененная Островским под давлением цензуры.

44 Эпиграф взят из стихотворения Лермонтова "Три пальмы" (1839).

45 "Гроза" М. П. Розенгейма была опубликована в "Русском слове" 1859, No 8. Добролюбов явно имеет в виду концовку этого стихотворения: "Нет, не бойтесь бури,-- засуха вреднее". Общая памфлетная характеристика лирики и сатиры М. П. Розенгейма дана была Добролюбовым в статье "Стихотворения М. П. Розенгейма" (1858).

46 Белинский резко отрицательно охарактеризовал "Выбранные места из переписки с друзьями" в "Современнике", 1847, No II, а особенно в своем известном письме к Гоголю, имевшем широкое нелегальное распространение.

47 Первая из этих статей принадлежала А. В. Дружинину ("Библ. для чтения", 1859, No 8), вторая -- Н. С. Назарову ("Отеч. записки", 1859, No 7 и 8).

48 "Кошихинствующие критики" -- наивные апологеты Московского царства, быт и нравы которого подверглись разоблачительной характеристике в рукописи "О России в царствование Алексея Михайловича", изданной впервые в 1841 г. Автором рукописи был Г. К. Котошихин, или "Кошихин", подъячий Посольского приказа. Об отношении Добролюбова к этому памфлету см. его статью "О степени участия народности в развитии русской литературы" (1858).

49 Концовка стихотворения "Три пальмы". См. выше, примеч. 44.

50 Эпиграф взят из комедии Островского "Не в свои сани не садись" (д. Ш, явл. 5).

51 Эпиграф взят из стихотворения Ломоносова "Ода, выбранная из Иова" (1750). Первая строка в подлиннике читается: "В надежде тяготу сноси". См. эту же цитату далее, стр. 165.

52 Цитата из поэмы Некрасова "Несчастные" (1856).

53 Рецензия Добролюбова на пьесу "Воспитанница" опубликована в "Современнике", 1859, No II.

54 "Новейший оракул" -- комедия А. А. Потехина ("Современник", 1859, No III, стр. 9--120).

<…> Итак, предполагая, что читателям известно содержание пьес Островского и самое их развитие, мы постараемся только припомнить черты, общие всем его произведениям или большей части их, свести эти черты к одному результату и по ним определить значение литературной деятельности этого писателя. Исполнивши это, мы только представим в общем очерке то, что и без нас давно уже знакомо большинству читателей, но что у многих, может быть, не приведено в надлежащую стройность и единство. При этом считаем нужным предупредить, что мы не задаём автору никакой программы, не составляем для него никаких предварительных правил, сообразно с которыми он должен задумывать и выполнять свои произведения. Такой способ критики мы считаем очень обидным для писателя, талант которого всеми признан и за которым упрочена уже любовь публики и известная доля значения в литературе. Критика, состоящая в показании того, что должен был сделать писатель и насколько хорошо выполнил он свою должность, бывает ещё уместна изредка в приложении к автору начинающему, подающему некоторые надежды, но идущему решительно ложным путем и потому нуждающемуся в указаниях и советах. Но вообще она неприятна, потому что ставит критика в положение школьного педанта, собравшегося проэкзаменовать какого-нибудь мальчика. Относительно такого писателя, как Островский, нельзя позволить себе этой схоластической критики. Каждый читатель с полной основательностью может нам заметить: «Зачем вы убиваетесь над соображениями о том, что вот тут нужно было бы то-то, а здесь недостает того-то? Мы вовсе не хотим признать за вами право давать уроки Островскому; нам вовсе не интересно знать, как бы по вашему мнению следовало сочинить пьесу, сочиненную им. Мы читаем и любим Островского, и от критики мы хотим, чтобы она осмыслила перед нами то, чем мы увлекаемся часто безотчётно, чтобы она привела в некоторую систему и объяснила нам наши собственные впечатления. А если уже после этого объяснения окажется, что наши впечатления ошибочны, что результаты их вредны или что мы приписываем автору то, чего в нем нет, - тогда пусть критика займётся разрушением наших заблуждений, но опять-таки на основании того, что даёт нам сам автор». Признавая такие требования вполне справедливыми, мы считаем за самое лучшее - применить к произведениям Островского критику реальную , состоящую в обозрении того, что нам дают его произведения. Здесь не будет требований вроде того, зачем Островский не изображает характеров так, как Шекспир, зачем не развивает комического действия так, как Гоголь , и т.п. Все подобные требования, по нашему мнению, столько же не нужны, бесплодны и неосновательны, как и требования того, например, чтобы Островский был комиком страстей и давал нам мольеровских тартюфов и гарпагонов или чтоб он уподобился Аристофану и придал комедии политическое значение. Конечно, мы не отвергаем того, что лучше было бы, если бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и всё-таки признаём Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя, что он и сам по себе, как есть, очень недурён и заслуживает нашего внимания и изучения...

Точно так же реальная критика не допускает и навязыванья автору чужих мыслей. Пред её судом стоят лица, созданные автором, и их действия; она должна сказать, какое впечатление производят на неё эти лица, и может обвинять автора только за то, ежели впечатление это неполно, неясно, двусмысленно. Она никогда не позволит себе, например, такого вывода: это лицо отличается привязанностью к старинным предрассудкам; но автор выставил его добрым и неглупым, следственно, автор желал выставить в хорошем свете старинные предрассудки. Нет, для реальной критики здесь представляется прежде всего факт: автор выводит доброго и неглупого человека, заражённого старинными предрассудками. Затем критика разбирает, возможно ли и действительно ли такое лицо; нашедши же, что оно верно действительности, она переходит к своим собственным соображениям о причинах, породивших его, и т.д. Если в произведении разбираемого автора эти причины указаны, критика пользуется и ими и благодарит автора; если нет, не пристаёт к нему с ножом к горлу - как, дескать, он смел вывести такое лицо, не объяснивши причин его существования? Реальная критика относится к произведению художника точно так же, как к явлениям действительной жизни: она изучает их, стараясь определить их собственную норму, собрать их существенные, характерные черты, но вовсе не суетясь из-за того, зачем это овёс - не рожь и уголь - не алмаз... Были, пожалуй, и такие учёные, которые занимались опытами, долженствовавшими доказать превращение овса в рожь были и критики, занимавшиеся доказываньем того, что если бы Островский такую-то сцену так-то изменил, то вышел бы Гоголь, а если бы такое-то лицо вот так отделал, то превратился бы в Шекспира... Но надо полагать, что такие учёные и критики не много принесли пользы науке и искусству. Гораздо полезнее их были те, которые внесли в общее сознание несколько скрывавшихся прежде или не совсем ясных фактов из жизни или из мира искусства как воспроизведения жизни. Если в отношении к Островскому до сих пор не было сделано ничего подобного, то нам остаётся только пожалеть об этом странном обстоятельстве и постараться поправить его, насколько хватит сил и уменья.

Но, чтобы покончить с прежними критиками Островского, соберём теперь те замечания, в которых почти все они были согласны и которые могут заслуживать внимания.

Во-первых, всеми признаны в Островском дар наблюдательности и уменье представить верную картину быта тех сословий, из которых брал он сюжеты своих произведений.

Во-вторых, всеми замечена (хотя и не всеми отдана ей должная справедливость) меткость и верность народного языка в комедиях Островского.

В-третьих, по согласию всех критиков, почти все характеры в пьесах Островского совершенно обыденны и не выдаются ничем особенным, не возвышаются над пошлою средою, в которой они поставлены. Это ставится многими в вину автору на том основании, что такие лица, дескать, необходимо должны быть бесцветными. Но другие справедливо находят и в этих будничных лицах очень яркие типические черты.

В-четвёртых, все согласны, что в большей части комедий Островского «недостает (по выражению одного из восторженных его хвалителей) экономии в плане и в постройке пьесы» и что вследствие того (по выражению другого из его поклонников) «драматическое действие не развивается в них последовательно и беспрерывно, интрига пьесы не сливается органически с идеей пьесы и является ей как бы несколько посторонней» .

В-пятых, всем не нравится слишком крутая, случайная , развязка комедий Островского. По выражению одного критика, в конце пьесы «как будто смерч какой проносится по комнате и разом перевёртывает все головы действующих лиц» .

Вот, кажется, всё, в чем доселе соглашалась всякая критика, заговаривая об Островском... Мы могли бы построить всю нашу статью на развитии этих всеми признанных положений, и, может быть, избрали бы благую часть. Читатели, конечно, поскучали бы немного; но зато мы отделались бы чрезвычайно легко, заслужили бы сочувствие эстетических критиков и даже - почему знать? - стяжали бы, может быть, название тонкого ценителя художественных красот и таковых же недостатков. Но, к сожалению, мы не чувствуем в себе призвания - воспитывать эстетический вкус публики , и потому нам самим чрезвычайно скучно браться за школьную указку, с тем чтобы пространно и глубокомысленно толковать о тончайших оттенках художественности. Предоставляя это гг. Алмазову , Ахшарумову и им подобным, мы изложим здесь только те результаты, какие даёт нам изучение произведений Островского, относительно изображаемой им действительности. Но предварительно сделаем несколько замечаний об отношении художественного таланта к отвлечённым идеям писателя.

В произведениях талантливого художника, как бы они ни были разнообразны, всегда можно примечать нечто общее, характеризующее все их и отличающее их от произведений других писателей. На техническом языке искусства принято называть это миросозерцанием художника. Но напрасно стали бы мы хлопотать о том, чтобы привести это миросозерцание в определённые логические построения, выразить его в отвлечённых формулах. Отвлечённостей этих обыкновенно не бывает в самом сознании художника; нередко даже в отвлечённых рассуждениях он высказывает понятия, разительно противоположные тому, что выражается в его художественной деятельности, - понятия, принятые им на веру или добытые им посредством ложных, наскоро, чисто внешним образом составленных силлогизмов. Собственный же взгляд его на мир, служащий ключом к характеристике его таланта, надо искать в живых образах, создаваемых им. Здесь-то и находится существенная разница между талантом художника и мыслителя. В сущности, мыслящая сила и творческая способность обе равно присущи и равно необходимы - и философу и поэту. Величие философствующего ума и величие поэтического гения равно состоят в том, чтобы при взгляде на предмет тотчас уметь отличить его существенные черты от случайных, затем - правильно организовать их в своём сознании и уметь овладеть ими так, чтобы иметь возможность свободно вызывать их для всевозможных комбинаций. Но разница между мыслителем и художником та, что у последнего восприимчивость гораздо живее и сильнее. Оба они почерпают свой взгляд на мир из фактов, успевших дойти до их сознания. Но человек с более живой восприимчивостью, «художественная натура», сильно поражается самым первым фактом известного рода, представившимся ему в окружающей действительности. У него ещё нет теоретических соображений, которые бы могли объяснить этот факт; но он видит, что тут есть что-то особенное, заслуживающее внимания, и с жадным любопытством всматривается в самый факт, усваивает его, носит его в своей душе сначала как единичное представление, потом присоединяет к нему другие, однородные факты и образы и наконец создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений этого рода, прежде замеченных художником. Мыслитель, напротив, не так скоро и не так сильно поражается. Первый факт нового рода не производит на него живого впечатления; он большею частию едва примечает этот факт и проходит мимо него как мимо странной случайности, даже не трудясь усвоить его себе. (Не говорим, разумеется, о личных отношениях: влюбиться, рассердиться, опечалиться - всякий философ может столь же быстро, при первом же появлении факта , как и поэт.) Только уже потом, кода много однородных фактов наберётся в сознании, человек с слабой восприимчивостью обратит на них наконец своё внимание. Но тут обилие частных представлений, собранных прежде и неприметно покоившихся в его сознании, даёт ему возможность тотчас же составить из них общее понятие и, таким образом, немедленно перенести новый факт из живой действительности в отвлечённую сферу рассудка. А здесь уже приискивается для нового понятия надлежащее место в ряду других идей, объясняется его значение, делаются из него выводы и т.д. При этом мыслитель - или, говоря проще, человек рассуждающий - пользуется как действительными фактами и теми образами, которые воспроизведены из жизни искусством художника. Иногда даже эти самые образы наводят рассуждающего человека на составление правильных понятий о некоторых из явлений действительной жизни. Таким образом, совершенно ясным становится значение художнической деятельности в ряду других отправлений общественной жизни : образы, созданные художником, собирая в себе, как в фокусе, факты действительной жизни, весьма много способствуют составлению и распространению между людьми правильных понятий о вещах.

Отсюда ясно, что главное достоинство писателя-художника состоит в правде его изображений; иначе из них будут ложные выводы, составятся, по их милости, ложные понятия. Но как понимать правду художественных изображений? Собственно говоря, безусловной неправды писатели никогда не выдумывают: о самых нелепых романах и мелодрамах нельзя сказать, чтобы представляемые в них страсти и пошлости были безусловно ложны, то есть невозможны, даже как уродливая случайность. Но неправда подобных романов и мелодрам именно в том и состоит, что в них берутся случайные, ложные черты действительной жизни, не составляющие её сущности, её характерных особенностей. Они представляются ложью и в том отношении, что если по ним составлять теоретические понятия, то можно прийти к идеям совершенно ложным. Есть, например, авторы, посвятившие свой талант на воспевание сладострастных сцен и развратных похождений; сладострастие изображается ими в таком виде, что если им поверить, то в нём одном только и заключается истинное блаженство человека. Заключение, разумеется, нелепое, хотя, конечно, и бывают действительно люди, которые, по степени своего развития, и не способны понять другого блаженства, кроме этого... Были другие писатели, ещё более нелепые, которые превозносили доблести воинственных феодалов, проливавших реки крови, сожигавших города и грабивших вассалов своих. В описании подвигов этих грабителей не было прямой лжи; но они представлены в таком свете, с такими восхвалениями, которые ясно свидетельствуют, что в душе автора, воспевавшего их, не было чувства человеческой правды. Таким образом, всякая односторонность и исключительность уже мешает полному соблюдению правды художником. Следовательно, художник должен - или в полной неприкосновенности сохранить свой простой, младенчески непосредственный взгляд на весь мир, или (так как это совершенно невозможно в жизни) спасаться от односторонности возможным расширением своего взгляда посредством усвоения себе тех общих понятий, которые выработаны людьми рассуждающими. В этом может выразиться связь знания с искусством. Свободное претворение самых высших умозрений в живые образы и вместе с тем полное сознание высшего, общего смысла во всяком, самом частном и случайном, факте жизни - это есть идеал, представляющий полное слияние науки и поэзии и доселе ещё никем не достигнутый. Но художник, руководимый правильными началами в своих общих понятиях, имеет всё-таки ту выгоду пред неразвитым или ложно развитым писателем, что может свободнее предаваться внушениям своей художнической натуры. Его непосредственное чувство всегда верно указывает ему на предметы; но когда его общие понятия ложны, то в нём неизбежно начинается борьба, сомнения, нерешительность, и если произведение его и не делается от того окончательно фальшивым, то всё-таки выходит слабым, бесцветным и нестройным. Напротив, когда общие понятия художника правильны и вполне гармонируют с его натурой, тогда эта гармония и единство отражаются и в произведении. Тогда действительность отражается в произведении ярче и живее, и оно легче может привести рассуждающего человека к правильным выводам и, следовательно, иметь более значения для жизни.

Если мы применим все сказанное к сочинениям Островского и припомним то, что говорили выше о его критиках, то должны будем сознаться, что его литературная деятельность не совсем чужда была тех колебаний, которые происходят вследствие разногласия внутреннего художнического чувства с отвлечёнными, извне усвоенными понятиями. Этими-то колебаниями и объясняется то, что критика могла делать совершенно противоположные заключения о смысле фактов, выставлявшихся в комедиях Островского. Конечно, обвинения его в том, что он проповедует отречение от свободной воли, идиотское смирение, покорность и т.д., должны быть приписаны всего более недогадливости критиков; но всё-таки, значит, и сам автор недостаточно оградил себя от подобных обвинений. И действительно, в комедиях «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не так живи, как хочется» - существенно дурные стороны нашего старинного быта обставлены в действии такими случайностями, которые как будто заставляют не считать их дурными. Будучи положены в основу названных пьес, эти случайности доказывают, что автор придавал им более значения, нежели они имеют в самом деле, и это неверность взгляда повредила цельности и яркости самых произведений. Но сила непосредственного художнического чувства не могла и тут оставить автора, и потому частные положения и отдельные характеры, взятые им, постоянно отличаются неподдельной истиною. Редко-редко увлечение идеей доводило Островского до натяжки в представлении характеров или отдельных драматических положений, как, например, в той сцене в «Не в свои сани не садись», где Бородкин объявляет желание взять за себя опозоренную дочь Русакова. Во всей пьесе Бородкин выставляется благородным и добрым по-старинному; последний же его поступок вовсе не в духе того разряда людей, которых представителем служит Бородкин. Но автор хотел приписать этому лицу всевозможные добрые качества и в числе их приписал даже такое, от которого настоящие Бородкины, вероятно, отреклись бы с ужасом. Но таких натяжек чрезвычайно мало у Островского: чувство художественной правды постоянно спасало его. Гораздо чаще он как будто отступал от своей идеи именно по желанию остаться верным действительности. Люди, которые желали видеть в Островском непременно сторонника своей партии, часто упрекали его, что он недостаточно ярко выразил ту мысль, которую хотели они видеть в его произведении. Например, желая видеть в «Бедности не порок» апофеозу смирения и покорности старшим, некоторые критики упрекали Островского за то, что развязка пьесы является не необходимым следствием нравственных достоинств смиренного Мити . Но автор умел понять практическую нелепость и художественную ложность такой развязки и потому употребил для неё случайное вмешательство Любима Торцова. Так точно за лицо Петра Ильича в «Не так живи, как хочется» автора упрекали, что он не придал этому лицу той широты натуры, того могучего размаха, какой, дескать, свойствен русскому человеку, особенно в разгуле . Но художническое чутьё автора дало ему понять, что его Пётр, приходящий в себя от колокольного звона, не есть представитель широкой русской натуры, забубённой головы, а довольно мелкий трактирный гуляка. За «Доходное место» тоже слышались довольно забавные обвинения. Говорили - зачем Островский вывел представителем честных стремлений такого плохого господина, как Жадов; сердились даже на то, что взяточники у Островского так пошлы и наивны, и выражали мнение, что «гораздо лучше было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов». При этом, прибавляет требовательный критик, «мы были бы самыми напряженными, страстными зрителями то бурного, то ловко выдерживаемого столкновения двух партий» («Атеней», 1858, № 10). Такое желание, справедливое в отвлечении, доказывает, однако, что критик совершенно не умел понять то тёмное царство, которое изображается у Островского и само предупреждает всякое недоумение о том, отчего такие-то лица пошлы, такие-то положения случайны, такие-то столкновения слабы. Мы не хотим никому навязывать своих мнений; но нам кажется, что Островский погрешил бы против правды, наклепал бы на русскую жизнь совершенно чуждые ей явления, если бы вздумал выставлять наших взяточников как правильно организованную, сознательную партию. Где вы у нас нашли подобные партии? В чем открыли вы следы сознательных, обдуманных действий? Поверьте, что если б Островский принялся выдумывать таких людей и такие действия, то, как бы ни драматична была завязка, как бы ни рельефно были выставлены все характеры пьесы, произведение всё-таки в целом осталось бы мёртвым и фальшивым. И то уже есть в этой комедии фальшивый тон в лице Жадова; но и его почувствовал сам автор, ещё прежде всех критиков. С половины пьесы он начинает спускать своего героя с того пьедестала, на котором он является в первых сценах, а в последнем акте показывает его решительно неспособным к той борьбе, какую он принял было на себя. Мы в этом не только не обвиняем Островского, но, напротив, видим доказательство силы его таланта. Он, без сомнения, сочувствовал тем прекрасным вещам, которые говорит Жадов; но в то же время он умел почувствовать, что заставить Жадова делать все эти прекрасные вещи - значило бы исказить настоящую русскую действительность. Здесь требование художественной правды остановило Островского от увлечения внешней тенденций и помогло ему уклониться от дороги гг. Соллогуба и Львова . Пример этих бездарных фразёров показывает, что смастерить механическую куколку и назвать её честным чиновником вовсе не трудно; но трудно вдохнуть в неё жизнь и заставить её говорить и действовать по-человечески. Занявшись изображением честного чиновника, и Островский не везде преодолел эту трудность; но всё-таки в его комедии натура человеческая много раз сказывается из-за громких фраз Жадова. И в этом уменье подмечать натуру, проникать в глубь души человека, уловлять его чувства, независимо от изображения его внешних, официальных отношений, - в этом мы признаём одно из главных и лучших свойств таланта Островского. И поэтому мы всегда готовы оправдать его от упрека в том, что он в изображении характера не остался верен тому основному мотиву, какой угодно будет отыскать в нем глубокомысленным критикам

Точно так же мы оправдывает Островского в случайности и видимой неразумности развязок в его комедиях. Где же взять разумности, когда её нет в самой жизни, изображаемой автором? Без сомнения, Островский сумел бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но что же делать, если Пётр Ильич был таков, что резонов не мог понимать? Своего ума в человека не вложишь, народного суеверия не переделаешь. Придавать ему смысл, которого оно не имеет, значило бы искажать его и лгать на самую жизнь, в которой оно проявляется. Так точно и в других случаях: создавать непреклонные драматические характеры, ровно и обдуманно стремящиеся к одной цели, придумывать строго соображённую и тонко ведённую интригу - значило бы навязывать русской жизни то, чего в ней вовсе нет. Говоря по совести, никто из нас не встречал в своей жизни мрачных интриганов, систематических злодеев, сознательных иезуитов. Если у нас человек и подличает, так больше по слабости характера; если сочиняет мошеннические спекуляции, так больше оттого, что окружающие его очень уж глупы и доверчивы; если и угнетает других, то больше потому, что это никакого усилия не стоит: так все податливы и покорны. Наши интриганы, дипломаты и злодеи постоянно напоминают мне одного шахматного игрока, который говорил мне: «Это вздор, будто можно рассчитать заранее свою игру; игроки только напрасно хвалятся этим; а в самом-то деле больше трёх ходов вперёд невозможно рассчитать». И этот игрок многих ещё обыгрывал: другие, стало быть, и трёх-то ходов не рассчитывали, а так только - смотрели на то, что у них под носом. Такова и вся наша русская жизнь: кто видит на три шага вперёд, тот уже считается мудрецом и может надуть и оплести тысячи людей. А тут хотят, чтобы художник представлял нам в русской коже каких-нибудь Тартюфов, Ричардов, Шейлоков! По нашему мнению, такое требование совершенно нейдёт к нам и сильно отзывается схоластикой. По схоластическим требованиям, произведение искусства не должно допускать случайности; в нём всё должно быть строго соображено, всё должно развиваться последовательно из одной данной точки, с логической необходимостью и в то же время естественностью! Но если естественность требует отсутствия логической последовательности? По мнению схоластиков, не нужно брать таких сюжетов, в которых случайность не может быть подведена под требования логической необходимости. По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты, как бы они ни были случайны, и в таких сюжетах нужно для естественности жертвовать даже отвлечённою логичностью, в полной уверенности, что жизнь, как и природа, имеет свою логику и что эта логика, может быть, окажется гораздо лучше той, какую мы ей часто навязываем... Вопрос этот, впрочем, слишком ещё нов в теории искусства, и мы не хотим выставлять своё мнение как непреложное правило. Мы только пользуемся случаем высказать его по поводу произведений Островского, у которого везде на первом плане видим верность фактам действительности и даже некоторое презрение к логической замкнутости произведения - и которого комедии, несмотря на то, имеют и занимательность и внутренний смысл.

Высказавши эти беглые замечания, мы, прежде чем перейдём к главному предмету нашей статьи, должны сделать ещё следующую оговорку. Признавая главным достоинством художественного произведения жизненную правду его, мы тем самым указываем и мерку, которою определяется для нас степень достоинства и значения каждого литературного явления. Судя по тому, как глубоко проникает взгляд писателя в самую сущность явления, как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни, - можно решить и то, как велик его талант. Без этого все толкования будут напрасны. Например, у г. Фета есть талант и у г. Тютчева есть талант: как определить их относительное значение? Без сомнения, не иначе, как рассмотрением сферы, доступной каждому из них. Тогда и окажется, что талант одного способен во всей силе проявиться только в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы; а другому доступна, кроме того, - и знойная страстность, и суровая энергия, и глубокая дума, возбуждаемая не одними стихийными явлениями, но и вопросами нравственными, интересами общественной жизни. В показании всего этого и должна бы, собственно, заключаться оценка таланта обоих поэтов. Тогда читатели и без всяких эстетических (обыкновенно очень туманных) рассуждений поняли бы, какое место в литературе принадлежит и тому и другому поэту. Так мы полагаем поступить и с произведениями Островского. Всё предыдущее изложение привело нас до сих пор к признанию того, что верность действительности, жизненная правда - постоянно соблюдаются в произведениях Островского и стоят на первом плане, впереди всяких задач и задних мыслей. Но этого ещё мало: ведь и г. Фет очень верно выражает неопределённые впечатления природы, и, однако ж, отсюда вовсе не следует, чтобы его стихи имели большое значение в русской литературе. Для того чтобы сказать что-нибудь определённое о таланте Островского, нельзя, стало быть, ограничиться общим выводом, что он верно изображает действительность; нужно ещё показать, как обширна сфера, подлежащая его наблюдениям, до какой степени важны те стороны фактов, которые его занимают, и как глубоко проникает он в них. Для этого-то и необходимо реальное рассмотрение того, что есть в его произведениях.

Общие соображения, которые в этом рассмотрении должны руководить нас, состоят в следующем.

Островский умеет заглядывать в глубь души человека, умеет отличать натуру от всех извне принятых уродств и наростов; оттого внешний гнёт, тяжесть всей обстановки, давящей человека, чувствуются в его произведениях гораздо сильнее, чем во многих рассказах, страшно возмутительных по содержанию, но внешнею, официальною стороною дела совершенно заслоняющих внутреннюю, человеческую сторону.

Комедия Островского не проникает в высшие слои нашего общества, а ограничивается только средними и потому не может дать ключа к объяснению многих горьких явлений, в ней изображаемых. Но тем не менее она легко может наводить на многие аналогические соображения, относящиеся и к тому быту, которого прямо не касается; это оттого, что типы комедий Островского нередко заключают в себе не только исключительно купеческие или чиновничьи, но и общенародные черты.

Деятельность общественная мало затронута в комедиях Островского, и это, без сомнения, потому, что сама гражданская жизнь наша, изобилующая формальностями всякого рода, почти не представляет примеров настоящей деятельности, в которой свободно и широко мог бы выразиться человек . Зато у Островского чрезвычайно полно и рельефно выставлены два рода отношений, к которым человек ещё может у нас приложить душу свою, - отношения семейные и отношения по имуществу . Немудрено поэтому, что сюжеты и самые названия его пьес вертятся около семьи, жениха, невесты, богатства и бедности.

Драматические коллизии и катастрофы в пьесах Островского все происходят вследствие столкновения двух партий - старших и младших, богатых и бедных, своевольных и безответных . Ясно, что развязка подобных столкновений, по самому существу дела, должна иметь довольно крутой характер и отзываться случайностью.

С этими предварительными соображениями вступим теперь в этот мир, открываемый нам произведениями Островского, и постараемся всмотреться в обитателей, населяющих это тёмное царство . Скоро вы убедитесь, что мы недаром назвали его тёмным .

Где больше строгости, там и греха больше.

Надо судить по человечеству .

Островский

Перед нами грустно покорные лица наших младших братий, обречённых судьбой на зависимое, страдательное существование. Чувствительный Митя, добродушный Андрей Брусков, бедная невеста - Марья Андреевна, опозоренная Авдотья Максимовна, несчастная Даша и Надя - стоят перед нами, безмолвные, покорные судьбе, безропотно унылые... Это мир затаённой, тихо вздыхающей скорби, мир тупой, ноющей боли, мир тюремного, гробового безмолвия, лишь изредка оживляемый глухим, бессильным ропотом, робко замирающим при самом зарождении. Нет ни света, ни тепла, ни простора; гнилью и сыростью веет тёмная и тесная тюрьма. Ни один звук с вольного воздуха, ни один луч светлого дня не проникает в неё. В ней вспыхивает по временам только искра того священного пламени, которое пылает в каждой груди человеческой, пока не будет залито наплывом житейской грязи. Чуть тлеется эта искра в сырости и смраде темницы, но иногда на минуту вспыхивает она и обливает светом правды и добра мрачные фигуры томящихся узников. При помощи этого минутного освещения мы видим, что тут страдают наши братья, что в этих одичавших, бессловесных, грязных существах можно разобрать черты лица человеческого, - и наше сердце стесняется болью и ужасом. Они молчат, эти несчастные узники, - они сидят в летаргическом оцепенении и даже не потрясают своими цепями; они почти лишились даже способности сознавать своё страдальческое положение; но тем не менее они чувствуют тяжесть, лежащую на них, они не потеряли способности ощущать свою боль. Если они безмолвно и неподвижно переносят её, так это потому, что каждый крик, каждый вздох среди этого смрадного омута захватывает им горло, отдаётся колючею болью в груди, каждое движение тела, обременённого цепями, грозит им увеличением тяжести и мучительного неудобства их положения. И неоткуда ждать им отрады, негде искать облегчения: над ними буйно и безотчетно владычествует бессмысленное самодурство , в лице разных Большовых, Торцовых, Брусковых, Уланбековых и пр., не признающее никаких разумных прав и требований. Только его дикие, безобразные крики нарушают эту мрачную тишину и производят пугливую суматоху на этом печальном кладбище человеческой мысли и воли.

Но не мертвецы же все эти жалкие люди, не в тёмных же могилах родились и живут они. Вольный Божий свет расстилался когда-то и перед ними, хоть на короткое время, в давнюю пору раннего, беззаботного детства. Воспоминание об этой золотой поре не оставляет их и в смрадной тюрьме, и в горькой кабале самодурства. Грубые, необузданные крики какого-нибудь самодура, широкие размахи руки его напоминают им простор вольной жизни, гордые порывы свободной мысли и горячего сердца - порывы, заглушённые в несчастный страдальцах, но погибшие не совсем без следа. И вот чёрный осадок недовольства, бессильной злобы, тупого ожесточения начинает шевелиться на дне мрачного омута, хочет всплыть на поверхность взволнованной бездны и своим мутным наплывом делает её ещё безобразнее и ужаснее. Нет простора и свободы для живой мысли, для задушевного слова, для благородного дела; тяжкий самодурный запрет наложен на громкую, открытую, широкую деятельность. Но пока жив человек, в нём нельзя уничтожить стремления жить, то есть проявлять себя каким бы то ни было образом во внешних действиях. Чем более стремление это стесняется, тем его проявления бывают уродливее; но совсем не быть они не могут, пока человек не совсем замер. И такова сила самодурства в этом тёмном царстве Торцовых, Брусковых и Уланбековых, что много людей действительно замирает в нём, теряет и смысл, и волю, и даже силу сердечного чувства - всё, что составляет разумную жизнь, - и в идиотском бессилии прозябает, только совершая отправления животной жизни. Но есть и живучие натуры: те глубоко внутри себя собирают яд своего недовольства, чтобы при случае выпустить его, а между тем неслышно ползут, подобно змее, съёживаются, извиваются и перевёртываются ужом и жабою... Они безмолвны, неслышны, незаметны; они знают, что всякое быстрое и размашистое движение отзовётся нестерпимой болью на их закованном теле; они понимают, что, рванувшись из своих желез, они не выбегут из тюрьмы, а только вырвут куски мяса из своего тела. И вот они принимаются за работу, глухую и тихую: изгибаясь, вертясь и сжимаясь, они пробуют все возможные манеры - нельзя ли втихомолку высвободить руки, чтобы потом распилить свои цепи... Начинается воровское, урывчатое движение, с оглядкою, чтобы кто-нибудь не подметил его; начинается обман и подлость, притворство и зложелательство, ожесточение на всё окружающее и забота только о себе, о достижении личного спокойствия. Тут нет злобно обдуманных планов, нет сознательной решимости на систематическую, подземную борьбу, нет даже особенной хитрости; тут просто невольное, вынужденное внешними обстоятельствами, вовсе не обдуманное и ни с чем хорошенько не соображённое проявление чувства самосохранения. Как у нас невольно и без нашего сознания появляются слёзы от дыма, от умиления и хрена, как глаза наши невольно щурятся при внезапном и слишком сильном свете, как тело наше невольно сжимается от холода, - так точно эти люди невольно и бессознательно принимаются за плутовскую, лицемерную и грубо эгоистическую деятельность, при невозможности дела открытого, правдивого, и радушного... Нечего винить этих людей, хотя и не мешает остерегаться их: они сами не ведают, что творят. Под страхом нагоняя и потасовки, рабски воспитанные, - с беспрестанным опасением остаться без куска хлеба, рабски живущие, они все силы свои напрягают на приобретение одной из главных рабских добродетелей - бессовестной хитрости. И чего же им совеститься, какую правду, какие права уважать им? Ведь самодурство властвует над ними, давит и убивает их - совершенно бесправно, бессмысленно, бессовестно! В людях, воспитанных под таким владычеством, не может развиться сознание нравственного долга и истинных начал честности и права. Вот почему безобразнейшее мошенничество кажется им похвальным подвигом, самый гнусный обман - ловкою шуткой. Они могут вас надувать, обкрадывать, подводить под нож и при всем этом оставаться искренне радушными и любезными с вами, сохранять невозмутимое добросердечие и множество истинно добродетельных качеств. В их натуре вовсе нет злости, нет и вероломства; но им нужно как-нибудь выплыть, выбиться из гнилого болота, в которое погружены они сильными самодурами; они знают, что выбраться на свежий воздух, которым так свободно дышат эти самодуры, можно с помощью обмана и денег; и вот они принимаются хитрить, льстить, надувать, начинают и по мелочи и большими кушами, но всегда тайком и рывком, закладывать в свой карман чужое добро. Что за дело, что оно чужое? Ведь у них самих отняли всё, что они имели, свою волю и свою мысль ; как же им рассуждать о том, что честно и что бесчестно? как не захотеть надуть другого для своей личной выгоды?

Таким образом, наружная покорность и тупое, сосредоточенное горе, доходящее до совершенного идиотства и плачевнейшего обезличения, переплетаются в тёмном царстве, изображаемом Островским, с рабскою хитростью, гнуснейшим обманом, бессовестнейшим вероломством. Тут никто не может ни на кого положиться: каждую минуту вы можете ждать, что приятель ваш похвалится тем, как он ловко обсчитал или обворовал вас; компаньон в выгодной спекуляции легко может забрать в руки все деньги и документы и засадить своего товарища в яму за долги; тесть надует зятя приданым; жених обочтёт и обидит сваху; невеста-дочь проведёт отца и мать, жена обманет мужа. Ничего святого, ничего чистого, ничего правого в этом тёмном царстве: господствующее над ним самодурство, дикое, безумное, неправое, прогнало из него всякое сознание чести и права... И не может быть их там, где повержено в прах и нагло растоптано самодурами человеческое достоинство, свобода личности, вера в любовь и счастье и святыня честного труда.

А между тем тут же, рядом, только за стеной, идёт другая жизнь, светлая, опрятная, образованная... Обе стороны тёмного царства чувствуют превосходство этой жизни и то пугаются её, то привлекаются к ней. Но основы этой жизни, её внутренняя сила - совершенно непонятны для жалких людей, отвыкших от всякой разумности и правды в своих житейских отношениях. Только самые грубые и внешние, бьющие в глаза проявления этой образованности понятны для них, только на них они нападают, ежели вздумают невзлюбить образованность, и только их подражают , ежели увлекутся страстью жить по-благородному . Старик самодур сбреет бороду и станет напиваться шампанским вместо водки; дочь его будет петь жестокие романсы и увлекаться офицерами; сын начнет кутить и покупать дорогие платья и шали танцовщицам: вот и весь кодекс их образованности... Зато и те, которые боятся нового света, - если им попадётся дурачок Вихорев или Бальзаминов, рады принять его за представителя образованности и по поводу его излить свое негодование на новые порядки... И так через всю жизнь самодуров , через всё страдальческое существование безответных проходит это борьба с волною новой жизни, которая, конечно, зальёт когда-нибудь всю издавна накопленную грязь и превратит топкое болото в светлую и величавую реку, но которая теперь ещё только вздымает эту грязь и сама в неё всасывается и вместе с нею гниёт и смердит... Теперь новые начала жизни только ещё тревожат сознание всех обитателей тёмного царства, вроде далекого привидения или кошмара. Даже для тех, которые решаются сами подражать новую моду , она всё-таки тяжела так, как тяжёл бывает всякий кошмар, хотя бы в нём представлялись видения самые прелестные. И точно как после кошмара, даже те, которые, по-видимому, успели уже освободиться от самодурного гнёта и успели возвратить себе чувство и сознание, - и те всё ещё не могут найтись хорошенько в своём новом положении и, не поняв ни настоящей образованности, ни своего призвания, не умеют удержать и своих прав, не решаются и приняться за дело, а возвращаются опять к той же покорности судьбе или к тёмным сделкам с ложью и самодурством. <...>

Конечно, и люди с твёрдыми нравственными принципами, с честными и святыми убеждениями тоже есть в этом царстве; но, к сожалению, это всё люди обломовского типа. Они и убеждения-то свои приобрели не в практической деятельности, не в борьбе с житейской неправдой, а в чтении хороших книжек, горячих разговорах с друзьями, в восторженных клятвах пред женщинами да в благородных мечтаниях на своем диване. Удалось людям не быть втянутыми с малолетства в практическую деятельность - и осталось им много свободного времени на обдумыванье своих отношений к миру и нравственных начал для своих поступков. Стоя в стороне от практической сферы, додумались они до прекрасных вещей; но зато так и остались негодными для настоящего дела и оказались совершенно ничтожными, когда пришлось им столкнуться кое с чем и кое с кем в «тёмном царстве». Сначала их было и побаивались, когда они являлись с лорнетом Онегина, в мрачном плаще Печорина, с восторженной речью Рудина; но потом поняли, что это всё Обломовы и что если они могут быть страшны для некоторых барышень, то, во всяком случае, для практических деятелей никак не могут быть опасны. Так они и остались вне жизни, эти люди честных стремлений и самостоятельных убеждений (нередко, впрочем, на деле изменявшие им, вследствие своей непрактичности). И если нельзя сказать, чтоб они остались чисты, как голуби, в своих столкновениях с окружавшими их хищными птицами, то по крайне мере можно сказать утвердительно, что они оказались бессильны, как голуби. Что же касается до тех из обитателей «тёмного царства», которые имели силу и привычку к делу, так они все с самого первого шага вступали на такую дорожку, которая никак уже не могла привести к чистым нравственным убеждениям. Работающему человеку никогда здесь не было мирной, свободной и общеполезной деятельности: едва успевши осмотреться, он уже чувствовал, что очутился каким-то образом в неприятельском стане и должен, для спасения своего существования, как-нибудь надуть своих врагов, прикинувшись хоть добровольным перемётчиком. А там начинаются хитрости, как бы обмануть бдительность неприятелей и спастись от них; а ежели и это удастся, придумываются неприязненные действия против них, частию в отмщение, частию же для ограждения себя от новой опасности. Где же тут развиться правильным понятиям об отношениях людей друг ко другу? Где тут воспитаться уважению человеческого достоинства? Здесь все в ответе за какую-то чужую несправедливость, все делают мне пакости за то, в чём я вовсе не виноват, и от всех я должен отбиваться, даже вовсе не имея желания побить кого-нибудь. Поневоле человек делается неразборчив и начинает бить кого попало, не теряя даже сознания, что, в сущности-то, никого бы не следовало бить. Невольно повторишь опять сравнение жизни «тёмного царства» с ожесточённою войною. На войне ведь не беда, если солдат убьёт такого неприятеля, который ни одного выстрела не послал в наш стан: он подвернулся под пулю - и довольно. Солдата-убийцу не будет совесть мучить. Так точно что за беда, если купец обманул честнейшего человека, который никому в жизни ни малейшего зла не сделал? Довольно того, что он покупает товар; и торговля всё равно что война: не обмануть - не продать!.. Приложите то же самое к помещику, к чиновнику «тёмного царства», к кому хотите, - выйдет всё то же: все в военном положении, и никого совесть не мучит за обман и присвоение чужого, оттого именно, что ни у кого нет нравственных убеждений, а все живут сообразно с обстоятельствами.

Таким образом, мы находим глубоко верную, харатеристически русскую черту в том, что Большов в своем злостном банкротстве не следует никаким особенным убеждениям и не испытывает глубокой душевной борьбы , кроме страха, как бы не попасться под уголовный... Нам в отвлечении кажутся все преступления чем-то слишком ужасным и необычайным; но в частных случаях они большею частию совершаются очень легко и объясняются чрезвычайно просто. По уголовному суду человек оказался и грабителем и убийцею; кажется, должен бы быть изверг естества. А смотришь - он вовсе не изверг, а человек очень обыкновенный и даже добродушный. И никаких у него убеждений нет о похвальности грабежа и убийства; и преступления свои совершил он без тяжкой и продолжительной борьбы с самим собой, а просто так, случайно, сам хорошенько не сознавал, что он делал. Поговорите с людьми, видавшими много преступников, они вам подтвердят, что это сплошь да рядом так бывает. Отчего происходит такое явление? Оттого, что всякое преступление есть не следствие натуры человека, а следствие ненормального отношения, в какое он поставлен к обществу. И чем эта ненормальность сильнее, тем чаще совершаются преступления даже натурами порядочными, тем менее обдуманности и систематичности и более случайности, почти бессознательности, в преступлении. В «тёмном царстве», рассматриваемом нами, ненормальность общественных отношений доходит до высших своих пределов, и потому очень понятно, что его обитатели теряют решительно всякий смысл в нравственных вопросах. В преступлении они понимают только внешнюю, юридическую его сторону, которую справедливо презирают, если могут как-нибудь обойти. Внутренняя же сторона, последствия совершаемого преступления для других людей и для общества вовсе им не представляются. Замышляя злостное банкротство, Большов и не думает о том, что может повредить благосостоянию заимодавцев и, может быть, пустит несколько человек по миру. Это ему не приходит в голову даже и тогда, как уж его в яму посадили. Он толкует, что ему страшно на Иверскую взглянуть, проходя мимо Иверских ворот , жалуется, что на него мальчишки пальцами показывают, боится, что в Сибирь его сошлют; но о людях, разорённых им, - ни слова. Мудрено ли же, что он так легко решается на преступление, которого существеннейшая-то мерзость ему и непонятна! Он видит только, что «другие же делают ». И это для него не оправдательная фраза, не пример только, как утверждал один строгий критик Островского . Нет, тут исходная точка, из которой выводится вся мораль Большова. Он видит, что другие банкрутятся, зажиливают его деньги, а потом строят себе на них дома с бельведерами да заводят удивительные экипажи: у него сейчас и прилагается здесь общее соображение: «Чтобы меня не обыграли, так я должен стараться других обыграть». И уж тут нужды нет, что кредиторы Большова не банкрутились и не делали ему подрыва: всё равно, с кого бы ни пришлось, только бы сорвать свою выгоду. Тут, как и в сражении, разбирать личности нечего. Вот кабы никто не обманывал, то есть кабы войны не было, тогда и Самсон Силыч жил бы мирно и честно, никого не надувал. А то как же ему-то вести себя, когда все кругом мошенничают? И кому какая будет польза от его честности? Не он, так другие надуют, всё единственно.

<...> Вся мораль Самсона Силыча основана на правиле: чем другим красть, так лучше я украду. Правило это, может быть, не имеет драматического интереса, - это уж как там угодно критикам; но оно имеет чрезвычайно обширное приложение во многих сферах нашей жизни. По этому правилу иной берёт взятку и кривит душой, думая: всё равно - не я, так другой возьмёт и тоже решит криво. Другой держит свои помещичьи права, рассчитывая: всё равно - ведь если не мой управляющий, то окружной станет стеснять моих крестьян. Иной подличает перед начальством, соображая: всё равно - ведь если не меня, так он другого найдёт для себя, а я только места лишусь. Словом - куда ни обернись, везде вы встретите людей, действующих по этому правилу: тот принимает у себя негодяя, другой обирает богатого простака, третий сочиняет донос, четвертый соблазняет девушку - всё на основании того же милого соображения: «не я, так другой» . Кажется, ясно, что здесь такое соображение совсем не имеет значения примера... Оно есть не что иное, как выражение самого грубого и отвратительного эгоизма, при совершенном отсутствии каких-нибудь высших нравственных начал.

<...> Всё самодурство Большова происходит от непривычки к самобытной и сознательной деятельности, к которой, однако же, он имеет стремление, при несомненной силе природной сметливости. Мы не видим из комедии, как рос и воспитывался Большов, какие влияния на него действовали смолоду; но для нас ясно, что он воспитывался под влияниями тоже неблагоприятными для здорового, самостоятельного развития. В его действиях постоянно проглядывает отсутствие своего ума ; видно, что он не привык сам разумно себя возбуждать к деятельности и давать себе отчёт в своих поступках. А между тем его теперешнее положение, да и самая натура его, не сломившаяся окончательно под гнётом, а сохранившая в себе дух противоречия, требует теперь самобытности, которая и выражается в упрямстве и произволе. Известно, что упрямство есть признак бесхарактерности; точно так и самодурство есть верное доказательство внутреннего бессилия и холопства. Самодур всё силится доказать , что ему никто не указ и что он что захочет, то и сделает; между тем человек действительно независимый и сильный душою никогда не захочет этого доказывать: он употребляет силу своего характера только там, где это нужно, не растрачивая её, в виде опыта, на нелепые затеи. Большов с услаждением всё повторяет, что он волен делать, что хочет, и никто ему не указ: как будто он сам всё ещё не решается верить этому... Видно, что его, может быть от природы и не слабую личность, сильно подавили в своё время и отняли-таки у него значительную долю природной силы души. Оттого и вышедши на свою волю, он не умеет управлять собою. Он самодурствует и кажется страшен, но это только потому, что ни с какой стороны ему нет отпора; борьбы он не выдержит... Эта черта очень ясно представлена Островским в другой его комедии, а потому мы ещё возвратимся к ней. Но она заметна и в Большове, который, даже решаясь на такой шаг, как злостное банкротство, не только старается свалить с себя хлопоты, но просто сам не знает, что он делает, отступается от своей выгоды и даже отказывается от своей воли в этом деле, сваливая всё на судьбу... Подхалюзин и Рисположенский, снюхавшись между собой, подстраивают так, что вместо сделки с кредиторами Большов решается на объявление себя несостоятельными. Но Подхалюзин для виду отговаривает его от такого пустяка. Что же отвечает Большов? Он входит в азарт и говорит: «Что ж, деньги заплатить? Да с чего же ты это взял? Да я лучше всё огнем сожгу, а уж им ни копейки не дам . Перевози товар, продавай векселя; пусть тащат, воруют, кто хочет, а уж я им не плательщик». Подхалюзин сожалеет, что «заведение у нас было превосходное, а теперь всё должно в расстройство прийти»; а Большов кричит: «А тебе что за дело? не твое было... Ты старайся только, - от меня забыт не будешь». Что обуяло его? Подумаешь, что это взрыв сильной натуры, что уж это такая непреклонная воля... Но, во-первых, что же возбудило в нём такую решимость, противную его собственной выгоде, и почему воля его выражается только в криках с Подхалюзиным, а не в деятельном участии в хлопотах? Во-вторых, - сам Большов вскоре отказывается от своей воли. Когда Подхалюзин толкует ему, что может случиться «грех какой», что, пожалуй, и имение отнимут и его самого по судам затаскают, Большов отвечает: «Что же делать-то, братец: уж, знать, такая воля Божия, против её не пойдёшь». Подхалюзин отвечает: «Это точно-с, Самсон Силыч»; но, в сущности, оно не «точно», а очень нелепо. Большов не только хочет свалить с себя всякую нравственную ответственность, но даже старается не думать о том, что затевает. Принятое решение засело в его голове крепко, но как-то не связалось ни с чем в его мыслях и понятиях и осталось для него чужим и мёртвым. Он даже старается уверить, что это не он, собственно, решил, а что «такова уж воля Божия: против её не пойдёшь». Это черта чрезвычайно распространённая в нашем обществе, и у Островского она подмечена весьма тонко и верно. Она одна говорит нам очень многое и рисует характер Большова лучше, чем могли бы обрисовать его несколько длинных монологов. Эта темнота разумения, отвращение от мышления, бессилие воли пред всяким рискованным шагом, порождающие этот тупоумный, отчаянный фатализм и самодурство, противное даже личной выгоде, - всё это чрезвычайно рельефно выдается в Большове и очень легко объясняет отдачу им имения своему приказчику и зятю Подхалюзину - поступок, в котором иные критики хотели видеть непонятный порыв великодушия и подражание королю Лиру . В поступке Большова действительно есть внешнее сходство с поступком Лира, но именно настолько, насколько может комическое явление походить на трагическое. Лир представляется нам также жертвой уродливого развития; поступок его, полный гордого сознания, что он сам, сам по себе велик, а не по власти, которую держит в своих руках, поступок этот тоже служит к наказанию его надменного деспотизма. Но если мы вздумаем сравнивать Лира с Большовым, то найдём, что один из них с ног до головы король британский, а другой - русский купец; в одном всё грандиозно и роскошно, в другом всё хило, мелко, всё рассчитано на медные деньги. В Лире действительно сильная натура, и общее раболепство пред ним только развивает её односторонним образом - не на великие дела любви и общей пользы, а единственно на удовлетворение собственных, личных прихотей. Это совершенно понятно в человеке, который привык считать себя источником всякой радости и горя, началом и концом всякой жизни в его царстве. Тут, при внешнем просторе действий, при лёгкости исполнения всех желаний, не в чем высказываться его душевной силе. Но вот его самообожание выходит из всяких пределов здравого смысла: он переносит прямо на свою личность весь тот блеск, всё то уважение, которым пользовался за свой сан; он решается сбросить с себя власть, уверенный, что и после того люди не перестанут трепетать его. Это безумное убеждение заставляет его отдать своё царство дочерям и чрез то из своего варварски-бессмысленного положения перейти в простое звание обыкновенного человека и испытать все горести, соединённые с человеческою жизнию. Тут-то, в борьбе, начинающейся вслед за тем, и раскрываются все лучшие стороны его души; тут-то мы видим, что он доступен и великодушию, и нежности, и состраданию о несчастных, и самой гуманной справедливости. Сила его характера выражается не только в проклятиях дочерям, но и в сознании своей вины пред Корделиею, и в сожалении о своём крутом нраве, и в раскаянии, что он так мало думал о несчастных бедняках, так мало любил истинную честность. Оттого-то Лир и имеет такое глубокое значение. Смотря на него, мы сначала чувствуем ненависть к этому беспутному деспоту; но, следя за развитием драмы, всё более примиряемся с ним как с человеком и оканчиваем тем, что исполняемся негодованием и жгучею злобой уже не к нему, а за него и за целый мир - к тому дикому, нечеловеческому положению, которое может доводить до такого беспутства даже людей, подобных Лиру. Не знаем, как на других, но по крайней мере на нас «Король Лир» постоянно производил такое впечатление.

В одной из критик уверяли, что и Островский хотел своего Большова возвысить до подобного же трагизма и, собственно, для этого вывел Самсона Силыча из ямы в четвёртом акте и заставил его упрашивать дочь и зятя об уплате за него двад­цати пяти копеек кредиторам . Такое суждение обнаруживает полное непонимание не только Шекспира и Островского, но и вообще нравственного свойства драматических положений. По нашему мнению, в последнем акте Большов нисколько не возвышается в глазах читателя и нисколько не теряет своего комического характера. В последних сценах есть трагический элемент, но он участвует здесь чисто внешним образом, так, как есть он, например, и в появлении жандарма в «Ревизоре»... Но в чём же здесь выразился тот внутренний трагизм, который заставил бы страдать за Большова и примирил бы с его личностию? Где следы той душевной борьбы, которая бы очистила и просветлила заросшую тиной самодурства натуру Большова? Нет этих следов, да и не с тем писана комедия, чтобы указать их; последний акт её мы считаем только последним мастерским штрихом, окончательно рисующим для нас натуру Большова, которая была остановлена в своём естественном росте враждеб­ными, подавляющими обстоятельствами и осталась равно бессильною и ничтожною как при обстоятельствах, благоприят­ствовавших широкой и самобытной деятельности, так и в напасти, опять её скрутившей. Для нас и в последнем акте Большов не перестаёт быть комичен: ни одного светлого луча не проникло в эту тёмную душу после переворота, навлечён­ного им самим на себя. Он нимало не сознает гадости своего поступка, он не мучится внутренним стыдом; его терзает только стыд внешний; кредиторы таскают его по судам, и мальчишки на него показывают пальцами. «Каково сидеть-то в яме (говорит он), каково по улице-то идти с солдатом! Ведь меня сорок лет в городе-то все знают, сорок лет все в пояс кла­нялись, а теперь мальчишки пальцами показывают». Вот что у него на первом плане; а на втором является в его мыслях Иверская, но и то ненадолго: воспоминание о ней тотчас сменяется у него опасением, чтобы в Сибирь не угодить. Вот его слова: «А там мимо Иверской: как мне взглянуть на неё, матушку? Знаешь, Лазарь: Иуда, ведь он тоже Христа за деньги продал, как мы совесть за деньги продаём... А что ему за это было?.. Ведь я злостный, умышленный... Ведь меня в Сибирь сошлют. Господи! Коли так не дадите денег, дайте Христа ради! (плачет)».- Жаль, что «Своих людей» не дают на театре: талантливый актер мог бы с поразительной силой выставить весь комизм этого самодурного смешения Иверской с Иудою, ссылки в Сибирь с христарадничеством... Комизм этой тирады возвышается ещё более предыдущим и дальнейшим разговором, в котором Подхалюзин равнодушно и ла­сково отказывается платить за Большова более десяти копеек, а Большов - то попрекает его неблагодарностью, то грозит ему Сибирью, напоминая, что им обоим один конец; то спрашивает его и дочь, есть ли в них христианство, то выражает досаду на себя за то, что опростоволосился, и приводит пословицу: «Сама себя раба бьёт, коль не чисто жнёт»,- то, наконец, делает юродивое обращение к дочери: «Ну, вот вы теперь буде­те богаты, заживёте по-барски; по гуляньям это, по балам,- дьявола тешить! А не забудьте вы, Алимпиада Самсоновна, что есть клетки с железными решётками, сидят там бедные заключённые... Не забудьте нас, бедных заключённых». По на­шему мнению, вся эта сцена очень близко подходит к той сцене в «Ревизоре», где городничий ругает купцов, что они не помнят, как он им плутовать помогал. Только у Островско­го комические черты проведены здесь несколько тоньше, и притом надо сознаться, что внутренний комизм личности Боль­шова несколько замаскировывается в последнем акте несчаст­ным его положением, из-за которого проницательные критики и навязали Островскому такие идеи и цели, каких он, вероятно, никогда и во сне не видел. Хороши должны быть нравственные понятия критика, который полагает, что Большов в последнем акте выведен автором для того, чтобы привлечь к нему сочув­ствие зрителей... По нашему мнению, Большов к концу пьесы оказывается пошлее и ничтожнее, нежели во всё её продолже­ние. Мы видим, что даже несчастие и заключение в тюрьму нимало не образумило его, не пробудило человеческих чувств, и справедливо заключаем, что, видно, они уж навек в нём за­мерли, что так им уж и спать сном непробудным. Он и теперь говорит, что двадцать пять копеек отдать кредиторам - много, да что уж делать-то, когда меньше не берут. «Потомят года полтора в яме-то, да каждую неделю будут с солдатом по ули­цам водить, а ещё, того гляди, в острог переместят, так рад бу­дешь и полтину дать». Не явно ли здесь комическое бессилие этой натуры, не могущей ни решиться на смелый шаг, ни вы­держать продолжительной борьбы? Не явно ли и нравственное ничтожество этого человека, у которого ни разу во всей пьесе не проявлялось чувство законности и сознания долга? Мало этого: в его грубой душе замерли даже чувства отца и мужа; это мы видели и в первых актах пьесы, видим и в последнем. Горе жены нимало не трогает его, а возмутительная грубость дочери не оскорбляет отцовского чувства. Олимпиада Самсо­новна говорит ему: «Я у вас, тятенька, до двадцати лет жила - свету не видала; что же, мне прикажете отдать вам деньги, а самой опять в ситцевых платьях ходить?» Большов не находит ничего лучшего сказать на это, как только попрек­нуть дочь и зятя невольным благодеянием, которое он им сде­лал, передавши в их руки свое имение: «Ведь я, говорит, у вас не милостыню прошу, а своё же добро». Неужели и это отно­шение отца к дочери не комично? А мораль, которую выводит для себя Большов из всей своей истории,- высший пункт, до которого мог он подняться в своём нравственном развитии: «He гонись за большим, будь доволен тем, что есть; а за боль­шим погонишься, и последнее отнимут!» Какую степень нрав­ственного достоинства указывают нам эти слова! Человек, потерпевший от собственного злостного банкротства, не нахо­дит в этом обстоятельстве другого нравственного урока, кроме сентенции, что «не нужно гнаться за большим, чтобы своего не потерять!». И через минуту к этой сентенции он прибавляет сожаление, что не умел ловко обделать дельце,- приводит пословицу: «Сама себя раба бьёт, коль не чисто жнёт». Как сильно выражается в этом решительная бессмысленность и нравственное ничтожество этой натуры, которая в начале пье­сы могла ещё кому-нибудь показаться сильною, судя по тому страху, какой она внушает всем окружающим!.. И нашлись критики, решившие, что последний акт «Своих людей» должен возбудить в зрителях сочувствие к Большову!

Но что же, в самом деле, даёт нам это лицо комедии? Неуже­ли смысл его ограничивается тем, что «вот, дескать, посмотри­те, какие бывают плохие люди»? Нет, этого было бы слишком мало для главного лица серьёзной комедии, слишком мало для таланта такого писателя, как Островский. Нравственный смысл впечатления, какое выносишь из внимательного рассмотрения характера Большова, гораздо глубже. Мы уже имели случай за­метить, что одна из отличительных черт таланта Островского состоит в уменье заглянуть в самую глубь души человека и подметить не только образ его мыслей и поведения, но самый процесс его мышления, самое зарождение его желаний. Это самое уменье видим мы и в обработке характера Большова и находим, что результатом психических наблюдений автора оказалось чрезвычайно гуманное воззрение на самые, по-ви­димому, мрачные явления жизни и глубокое чувство ува­жения к нравственному достоинству человеческой натуры - чувство, которое сообщает он и своим читателям. В Большове, этом злостном банкроте, мы не видим ничего злостного, чудо­вищного, ничего такого, за что его следовало бы считать из­вергом. Автор сводит нас с официальной, юридической точки зрения и вводит в самую сущность совершающегося факта, заставляет бесчестный замысел создаваться и расти пред нашими глазами. И что же мы видим в истории этого замысла, столь ужасного в юридическом смысле? Ни тени сатанинской злобы, ни признака иезуитского коварства! Все так просто, добродушно, глупо! Самсон Силыч - вовсе не порождение ада, а просто грубое животное, в котором смолоду заглушены все симпатические стороны натуры и не развиты никакие нрав­ственные понятия. В его характере нет того, что называют лич­ной инициативой или свободным возбуждением себя к деятель­ности; он живёт так, как живётся, не рассчитывая и не за­гадывая много. Самодурствует он потому, что встречает в окружающих не твердый отпор, а постоянную покорность; надувает и притесняет других потому, что чувствует только, как это ему удобно, но не в состоянии почувствовать, как тяжело это им; на банкротство решается он опять потому, что не имеет ни малейшего представления об общественном зна­чении такого поступка. Самый закон является для него не пред­ставителем высшей правды, а только внешним препятствием, камнем, который нужно убрать с дороги. Самая совесть яв­ляется у него не во внутреннем голосе, а в насмешках про­хожих, во взгляде на Иверскую, в опасении ссылки в Сибирь. Короче - в Большове вы видите ясно, что его преступная, безобразная деятельность происходит именно оттого, что в нём не воспитан человек. Он гадок для нас именно тем, что в нём видно почти полное отсутствие человеческих элементов; и в то же время он пошл и смешон искажением и тех зачатков человечности, какие были в его натуре. Но эта самая гадость и пошлость, представленная следствием неразвитости натуры, указывает нам необходимость правильного, свободного раз­вития и восстановляет пред нами достоинство человеческой природы, убеждая нас, что низости и преступления не лежат в природе человека и не могут быть уделом естественного раз­вития. <...>

Рассматривая комедию Островского «Свои люди - сочтём­ся!», мы обратили внимание читателей на некоторые черты русского, преимущественно купеческого быта, отразившиеся в этой комедии. Мы сказали, что основа комизма Островского заключается, по нашему мнению, в изображении бессмыслен­ного влияния самодурства, в обширном значении слова, на семейный и общественный быт. В отношениях Самсона Силыча Большова ко всем его окружающим мы видели, что самодурство это - бессильно и дряхло само по себе, что в нём нет никакого нравственного могущества, но влияние его ужасно тем, что, будучи само бессмысленно и бесправно, оно искажает здравый смысл и понятие о праве во всех, входящих с ним в соприкосно­вение. Мы видели, что под влиянием самодурных отношений развивается плутовство и пронырливость, глохнут все гу­манные стремления даже хорошей натуры и развивается узкий, исключительный эгоизм и враждебное расположение к ближ­ним. Нужно иметь гениально светлую голову, младенчески непорочное сердце и титанически могучую волю, чтобы иметь решимость выступить на практическую, действительную борьбу с окружающей средою, нелепость которой способствует только развитию эгоистических чувств и вероломных стремлений во всякой живой и деятельной натуре.

Но чтобы выйти из подобной борьбы непобеждённым,- для этого мало и всех исчисленных нами достоинств; нужно ещё иметь железное здоровье и - главное - вполне обеспе­ченное состояние. А между тем, по устройству «тёмного царства»,-всё его зло, вся его ложь тяготеет страданиями и лишениями именно только над теми, которые слабы, изнурены и не обеспечены в жизни; для людей же сильных и богатых - та же самая ложь служит к услаждению жизни. Что же им за выгода обличать эту ложь, бороться с этим злом? Можно ли ожидать, что купец Большов станет требовать, например, от своего приказчика Подхалюзина. чтобы тот разорял его, посту­пая по совести и отговаривая покупателей от покупки гнилого товара и от платы за него лишних денег? Само собою разумеет­ся, что уж скорее сам приказчик мог бы, проникнувшись добро­совестностью, последовать такому образу действий. Но приказ­чик связан с хозяином: он сыт и одет по хозяйской милости, он может «в люди произойти», если хозяин полюбит его; а ежели не полюбит, то что же такое приказчик, со своей непракти­ческой добросовестностью? Так - ничтожество!.. И вот Подхалюзин начинает соображать шансы своего положения. Человек он не гениальный, не герой и не титан, а очень обыкновенный смертный. Невозможно и требовать от него практического протеста против всей окружающей его среды, против обычаев, установившихся веками, против понятий, которые, как святы­ня, внушались ему, когда он был ещё мальчишкою, ничего не смыслившим... Ясно, что он должен подчиниться той морали, какая господствует в атмосфере, его окружающей,- пойти по той дорожке, которая проторена другими... Не пробовать же ему новой, никому неведомой дороги, когда уж есть гото­вый, торный просёлок!

Но, с другой стороны, как натура живая и деятельная, и Подхалюзин задает себе некоторые жизненные вопросы и задачи. Задачи его обыкновенно очень мизерны, вопросы - неглубоки, потому что круг зрения его очень ограничен. Он видит перед собой своего хозяина-самодура, который ничего не делает, пьёт, ест и «проклажается» в своё удовольствие, ни от кого ругательств не слышит, а, напротив, - сам всех ругает невозбранно, - и в этом гаденьком лице он видит идеал счастья и высоты, достижимых для человека. Что выходит из тесного круга обыденной жизни, постоянно им видимой, о том он имеет лишь смутные понятия, да нимало и не заботится, находя, что то уж совсем другое, об этом уж нашему брату и думать нечего... А раз решивши это, поставивши себе такой предел, за который нельзя переступить, Подхалюзин, очень естественно, старается приспособить себя к тому кругу, где ему надо действовать, и для того съёживается и выгибается. Это же и не стоит ему большого труда, - дело привычное с малолетства: как вытянут по спине аршином или начнут об голову кулаки оббивать, - так тут поневоле выгнешься и сожмёшься... И Подхалюзин, вынося сам всякие истязания и находя, наконец, что это в порядке вещей, глубоко затаивает свои личные, живые стремления, в надежде, что будет же когда-нибудь и на его улице праздник. Между тем нравственное развитие идет своим путём, логически неизбежным при таком положении: Подхалюзин, находя, что личные стремления его принимаются всеми враждебно, мало-помалу приходит к убеждению, что действительно личность его, как и личность всякого другого, должна быть в антагонизме со всем окружающим и что, следовательно, чем более он отнимает от других, тем полнее удовлетворит себя. Из этого начала развивается то вечно осадное положение, в котором неизбежно находится каждый обитатель «тёмного царства», пускающийся в практическую деятельность с намерением добиться чего-нибудь... Высшие нравственные правила, для всех равно обязательные, существуют для него только в нескольких прекрасных речениях и заповедях, никогда не применяемых к жизни; симпатическая сторона натуры в нём не развита; понятия, выработанные наукою, об общественной солидарности и о равновесии прав и обязанностей - ему недоступны. Самые идеалы его (потому что идеалы и у Подхалюзина есть, как есть и у городничего в «Ревизоре») грубы, тусклы, безобразны и бесчеловечны. Городничий мечтает о том, как он, сделавшись генералом, будет заставлять городничих ждать себя по пяти часов; так точно Подхалюзин предполагает: «тятенька подурили на своем веку, - будет: теперь нам пора». И только бы ему достичь возможности осуществить свой идеал: он в самом деле не замедлит заставить других так же бояться, подличать, фальшивить и страдать от него, как боялся, подличал, фальшивил и страдал сам он, пока не обеспечил себе право на самодурство... <...>

Первая из причин, удерживающих людей от противодействия самодурству, есть - странно сказать - чувство законности , а вторая - необходимость в материальном обеспечении . С первого раза обе причины, представленные нами, должны, разумеется, показаться нелепостью. По-видимому - совершенно напротив: именно отсутствие чувства законности и беспечность относительно материального благосостояния могут объяснить равнодушие людей ко всем претензиям самодурства. Люди, рассуждающие на основании отвлечённых принципов, сейчас могут вывести такие соображения: «Самодурство не признаёт никаких законов, кроме собственного произвола; вследствие того у всех, подвергшихся его влиянию, мало-помалу теряется чувство законности, и они уже не считают поступков самодура неправыми и возмутительными и потому переносят их довольно равнодушно. Кроме того - самодурство, при разделе благ всякого рода, постоянно, по своему обычаю, обижает их, пользуясь само львиной долей, а им ничего не оставляя. Если они терпят это, значит, у них уже потеряна любовь к собственному благосостоянию, они привыкли к неимению ничего и мало заботятся о том, чтобы выйти из этого положения... При таком равнодушии к материальным интересам всех этих Митей и Андрюш не мудрено самодурам помыкать ими по прихоти своей “гнилой фантазии”, как выражается Гордей Карпыч».

Такое рассуждение, при всей своей видимой основательности, весьма легкомысленно. Как-таки предположить в людях совершенное уничтожение любви к самому себе, к своему благосостоянию? И отчего же? Оттого, что кому-то вздумалось взять у меня моё добро!.. Нет, это можно было бы говорить только в таком случае, если бы все, угнетенные самодурами, были очень довольны собой. Но ведь мы видим, что и Митя, и Андрюша, и Капитоша, и Авдотья Максимовна, и Любовь Гордеевна - очень недовольны своей судьбой. Стало быть, их не беспечность удерживает в их положении, а что-то другое, поглубже... Это другое и есть чувство законности. Не будь этого чувства, то есть прими угнетённая сторона в самом деле то убеждение, что никакого порядка, никакого закона нет и не нужно, тогда бы и пошло всё иначе. Приказания самодуров исполнялись бы только до тех пор, пока они выгодны для исполняющих; а как только Торцов коснулся благосостояния Мити и других приказчиков, - они бы, нимало не думая, взяли да и «сверзили» его... Ведь их же больше, они сильнее, чем Гордей Карпыч... Но они молчали перед ним именно потому, что он хозяин, что его уважать следует. Само то, что он их обделяет и обижает, они считают законной принадлежностью его положения... Настасья Панкратьевна ведь без всякой иронии, а, напротив, с заметным оттенком благоговения говорит своему мужу: «Кто вас, батюшка Кит Китыч, смеет обидеть? Вы сами всякого обидите!..»

Очень странен такой оборот дела; но такова уж логика «тёмного царства». В этом случае, впрочем, именно темнота-то разумения этих людей и служит объяснением дела. В общем смысле, по-нашему, - что такое чувство законности? Это не есть что-нибудь неподвижное и формально-определённое, не есть абсолютный принцип морали в известных, раз навсегда указанных формах. Происхождение его очень просто. Входя в общество, я приобретаю право пользоваться от него известною долею известных благ, составляющих достояние всех его членов. За это пользование я и сам обязываюсь платить тем, что буду стараться об увеличении общей суммы благ, находящейся в распоряжении этого общества. Такое обязательство вытекает из общего понятия о справедливости, которое лежит в природе человека. Но для того, чтобы успешнее достигнуть общей цели, то есть увеличить сумму общего блага, люди принимают известный образ действий и гарантируют его какими-нибудь постановлениями, воспрещающими самовольную помеху общему делу с чьей бы то ни было стороны. Вступая в общество, я обязан принять и эти постановления и обещаться не нарушать их. Следовательно, между мною и обществом происходит некоторого рода договор, не выговоренный, не формулированный, но подразумеваемый сам собою. Поэтому, нарушая законы общественные и пользуясь в то же время их выгодами, я нарушаю одну, неудобную для меня, часть условия и становлюсь лжецом и обманщиком. По праву справедливого возмездия общество может лишить меня участия и в другой, выгодной для меня половине условия, да ещё и взыскать за то, чем я успел воспользоваться не по праву. Я сам чувствую, что такое распоряжение будет справедливо, а мой поступок несправедлив, - и вот в этом-то заключается для меня чувство законности. Но я не считаю себя преступным против чувства законности, ежели я совсем отказываюсь от условия (которое, надо заметить, по самой своей сущности не может в этом случае быть прочным), добровольно лишаясь его выгод и зато не принимая на себя его обязанностей. Я, например, если бы поступил в военную службу, может быть, дослужился бы до генерала; но зато в солдатском звании я обязывался, по правилам военной дисциплины, делать честь каждому офицеру. Но я не поступаю в военную службу или выхожу из неё и, отказываясь, таким образом, от военной формы и от надежды быть генералом, считаю себя свободным и от обязательства - прикладывать руку к козырьку при встрече со всяким офицером. А вот мужики в отдаленных от городов местах, - так те низко кланяются всякому встречному, одетому в немецкое платье. Ну, на это уж их добрая воля или, может, особым образом понятое то же чувство законности!.. Мы такого чувства не признаём и считаем себя правыми, если, не служа, не ходим в департамент, - не получая жалованья, не даём вычета в пользу инвалидов, и т.п. Точно так сочли бы мы себя правыми, если бы, например, приехали в магометанское государство и, подчинившись его законам, не приняли, однако, ислама. Мы сказали бы: «Государственные законы нас ограждают от тех видов насилия и несправедливости, которые здесь признаны противозаконными и могут нарушить наше благосостояние; поэтому мы признаем их практически. Но нам нет никакой надобности ходить в мечеть, потому что мы вовсе не чувствуем потребности молиться пророку, не нуждаемся в истинах и утешениях алкорана и не верим Магометову раю со всеми его гуриями, следовательно, от ислама ничем не пользуемся и не хотим пользоваться...» Мы были бы правы в этом случае по чувству законности в его правильном смысле.

Таким образом, законы имеют условное значение по отношению к нам. Но мало этого: они и сами по себе не вечны и не абсолютны. Принимая их как выработанные уже условия прошедшей жизни, мы чрез то никак не обязываемся считать их совершеннейшими и отвергать всякие другие условия. Напротив, в мой естественный договор с обществом входит, по самой его сущности, и обязательство стараться об изыскании возможно лучших законов. С точки зрения общего, естественного человеческого права, каждому члену общества вверяется забота о постоянном совершенствовании существующих постановлений и об уничтожении тех, которые стали вредны или не нужны. Нужно только, чтоб изменение в постановлениях, как клонящееся к общему благу, подвергалось общему суду и получило общее согласие. Если же общее согласие не получено, то частному лицу предоставляется спорить, доказывать свои предположения и, наконец, - отказаться от всякого участия в том деле, о котором настоящие правила признаны им ложными... Таким образом, в силу самого чувства законности устраняется застой и неподвижность в общественной организации, мысли и воле дается простор и работа; нарушение формального statu quo* нередко требуется тем же чувством законности...

*Существующее положение (лат.).

Так понимают и объясняют чувство законности люди просвещённые, люди, участвующие, подобно нам, в благодеяниях цивилизации. Но не так понимают его те тёмные люди, которых изображает нам Островский. В его «тёмном царстве» вопрос ставится совершенно иначе. Там господствует вера в одни, раз навсегда определённые и закреплённые формы. Знания здесь ограничены очень тесным кругом, работы для мысли - почти никакой; всё идёт машинально, раз навсегда заведённым порядком. От этого совершенно понятно, что здесь дети никогда не вырастают, а остаются детьми до тех пор, пока механически не передвинутся на место отца. Понятно и то, почему средние термины, посредствующие между самодурами и угнетёнными, вовсе не имеют определённой личности, а заимствуют свой характер от положения, в каком находятся: то ползают - перед высшими, то, в свою очередь, задирают нос - перед низшими. Точно механические куколки: поставят их на один конец - кланяются; передёрнут на другой - вытягиваются и загибают голову назад... Настасья Панкратьевна исчезает пред мужем, дышать не смеет, а на сына тоже прикрикивает: «как ты смеешь?» да «с кем ты говоришь?». То же вы видели и в Аграфене Кондаратьевне в «Своих людях». Та же история повторяется в другой сфере - с Юсовым в «Доходном месте». И всё то происходит от недостатка внутренней самостоятельности, от забитости природы. Человеку с малых лет внушают, что он сам по себе - ничто, что он есть некоторым образом только орудие чьей-то чужой воли и что вследствие того он должен не рассуждать, а только слушаться, слушаться и покоряться. Единственный предмет, на который может ещё быть направлен его ум, это приобретение уменья приноровляться к обстоятельствам. Кто сумеет так повернуть себя, тому и благо: он вынырнет... А кто не сумеет, тому беда, - задавят...

Вследствие этого-то коснения мысли вся деятельная сторона чувства законности совершенно исчезает в «тёмном царстве», и остается одна пассивная. Какой-нибудь Тишка затвердил, что надо слушаться старших, да так с тем только и остался, и останется на всю жизнь... В педагогике есть положение, что для детей, неспособных ещё к отвлеченным понятиям, воспитатель составляет олицетворение нравственного закона, и потому необходимо доверие ребёнка к воспитателю. Но обязанность воспитателя, - продолжает потом педагогика, - состоит в том, чтобы как можно скорее сделать себя ненужным для ребёнка, приучивши его понимать нравственный закон в его истинной сущности, независимо от авторитета воспитателя. Этого последнего правила боятся, как пожара и разбоя, все обитатели «тёмного царства», и все стараются действовать совершенно в противоположном духе. «Слушай старика, - старик дурно не посоветует», - говорит даже лучший из них - Русаков, и тоже не признает прав образования, которое научает человека самого, без чужих советов, различать, что хорошо и что дурно. От этого и выходит, что чувство законности только и выражается в чувстве послушания да терпения, а всё остальное делается чисто невозможным для обитателя «тёмного царства», пока он сам не сделается самодуром. Тишка метёт полы в доме Большова, бегает за водкой Подхалюзину и крадёт целковые у хозяина, - и всё это для него совершенно законно... За водкой посылают его старшие, а старших надо слушаться: тут уж резон прямой. Воровать ему не велят; но всё равно - воровство тоже освещено старшими: сколько раз приказчики при нём хвалились ловкой штукой, сколько раз приказывали ему молчать об их мошенничестве пред хозяином, сколько раз сам хозяин давал приказчикам наставления, как надувать покупателей!.. Всё это не пропало даром для бойкого мальчика, - и вот откуда все мерзости, безмятежно уживающиеся в нём с глубочайшим чувством законности. Этим-то средством он и выбивается из ничтожества, в котором находился, и начинает сам дурить, совершенно с спокойной совестью, считая и самодурство точно так же законным, как и прежнее своё унижение.

Но, разумеется, выбиваются наверх не все, и даже очень немногие: для этого надо иметь довольно крепкую натуру и потом сверхъестественным образом выворотить её. Надо заглушить в себе все симпатичные чувства, притупить свою мысль, кроме того - связать себя на несколько лет по рукам и ногам, и при всём этом уметь - и пожертвовать при случае своим самолюбием и личными выгодами, и тонко обделать дельце, и ловкое коленце выкинуть... На это мастеров не очень много... Охотников, правда, бесчисленное множество, да не у всякого есть такая выдержка, какая, например, была у Павла Ивановича Чичикова; - а без выдержки тут ничего не добьёшься... Потому-то большая часть людей, попавших под влияние самодура, предпочитает просто терпеть, с тупою надеждою, что авось как-нибудь обстоятельства переменятся... Внутренней силы, которая бы возбуждала их к противодействию злу, в них нет, да и не может быть, потому что они не имели возможности даже узнать хорошенько, в чём зло и в чём добро... Оттого-то именно в них и нет чувства справедливости и сознания высшего нравственного добра, а вместо этого есть только чувство законности, в её установленном и тесном смысле. Для них поступки и явления жизни разделяются не на хорошие и дурные, а только на позволенные и не позволенные. Что позволено, что скреплено положительным законом или хоть просто приказанием, то для них и хорошо, и наоборот. А на что положительных приказаний нет, о том они находятся в совершенном недоумении. Потому-то всегда и бывают так робки и медленны шаги их при всяком новом вопросе или явлении, требующем изменения существующего порядка... Тут мучительное беспокойство овладевает забитыми бедняками, под гнётом самодурства лишившимися всякой способности рассуждать. Узнав, что правило, которому они следовали, отменено или само умерло, они решительно не знают, куда им обратиться и за что взяться, - и бывают ужасно рады первому встречному, который возьмется вести их. Само собой разумеется, что этот встречный всего чаще бывает плутоватый самодур, и чем плутоватей он, тем гуще повалит за ним толпа «несмышленочков», желающих прожить чужим умом и под чужой волей, хотя бы и самодурной... <...>

Таким образом, под самодурами два разряда их воспитанников и клиентов - живые и неживые. Неживые, задавленные, неподвижные - так уж и лежат, не обнаруживая никаких попыток: перетащат их с одного места на другое, - ладно, а не перетащат, - так и сгниют... Живые, напротив, все стараются поместиться получше и поближе около самодура, а если линия подойдёт, то и ножку ему подставить, чтобы сесть на него верхом и самим задурить. И новый самодур уж бывает хуже, опасней и долговечней, потому что он хитрее прежнего и научен его горьким опытом. Так оно всё и идёт: за одним самодуром другой, в других формах, более цивилизованных, как Уланбекова цивилизованна сравнительно, например, с Брусковым, но, в сущности, с теми же требованиями и с тем же характером. Живые натуры угнетаемой стороны пускаются в плутни для своего обеспечения, а неживые стараются своей неподвижностью и покорностью заслужить себе милость самодура и капельку живой воды (которую он, впрочем, дает им очень редко, чтобы не слишком оживились).

«Но ведь есть же какой-нибудь выход из этого мрака?.. Островский, так верно и полно изобразивши нам “тёмное царство”, показавши нам всё разнообразие его обитателей и давши нам заглянуть в их душу, где мы успели разглядеть некоторые человеческие черты, должен был дать нам указание и на возможность выхода на вольный свет из этого тёмного омута... Иначе - ведь это ужасно - мы остаёмся в неразрешимой дилемме: или умереть с голоду, броситься в пруд, сойти с ума, - или же убить в себе мысль и волю, потерять всякое нравственное достоинство и сделаться раболепным исполнителем чужой воли, взяточником, мошенником, для того, чтобы безмятежно провести жизнь свою... Если только к этому приводит нас вся художественная деятельность замечательного писателя, так это очень печально...»

Печально, - правда; но что же делать? Мы должны сознаться: выхода из «тёмного царства» мы не нашли в произведениях Островского. Винить ли за это художника? Не оглянуться ли лучше вокруг себя и не обратить ли свои требования к самой жизни, так вяло и однообразно плетущейся вокруг нас... Правда, тяжело нам дышать под мертвящим давлением самодурства, бушующего в разных видах, от первой до последней страницы Островского; но и окончивши чтение, и отложивши книгу в сторону, и вышедши из театра после представления одной из пьес Островского, - разве мы не видим наяву вокруг себя бесчисленного множества тех же Брусковых, Торцовых, Уланбековых, Вышневских, разве не чувствуем мы на себе их мертвящего дыхания?.. Поблагодарим же художника за то, что он, при свете своих ярких изображений, дал нам хоть осмотреться в этом тёмном царстве. И то уж много значит... Выхода же надо искать в самой жизни: литература только воспроизводит жизнь и никогда не дает того, чего нет в действительности... <...>

Впервые - «Современник», 1859. Кн. 7, 9.

Добролюбов Николай Александрович (1836-1861) – критик, публицист, поэт. Происходил из духовного сословия; учился в Нижегородской духовной семинарии, в петербургском Главном педагогическом институте (на историко-филологическом факультете). С 1856 г. начинает сотрудничество в «Современнике», с 1857 г. возглавляет отдел критики и библиографии журнала. Подробнее о нем см. Русские писатели . Т.2. М., 1992.

Эти замечания действительно делались Островскому мудрыми критиками. (примеч. Добролюбова). Сравнение Островского с Гоголем и Шекспиром и рассуждения о комическом и трагическом элементах содержатся в статье Н.П. Некрасова «Сочинения А. Островского» - «Атеней». 1859. Ч. 2, март-апрель.

Неточная цитата из статьи Ап. Григорьева «Русская изящная литература в 1852 году» - Григорьев 1967 Л.С. > становится ненужным в конце пьесы, и она разрешается почти случайным образом, что составляет, без сомнения, важный недостаток новой комедии». - Эдельсон. Указ. соч. С. 17 (см. примеч. 3).

Ср. в статье Т.И. Филиппова об этой пьесе: «Следовало бы этот характер взять гораздо пошире, дать ему размах, свойственный русскому разгулу, который стремится уйти в какую-то бесконечность». - «Русская беседа», 1856. Т. I. С. 96.

Не вполне точная цитата из статьи А.Щ. о пьесе «Доходное место».

Соллогуб Владимир Александрович (1813-1882), прозаик; Львов Николай Михайлович (1821-1872) - драматург. Для Добролюбова оба эти писателя представляли обличительную литературу, критиковавшую частности, но не затрагивавшую основы общественного строя. См. добролюбовскую статью «Сочинения графа В.А. Соллогуба» (1857) и его же рецензию на комедию Н. Львова «Предубеждение» (1858).

Слова Гавриловны из «Воспитанницы» (д. III, явл. 3).

Речь идет о часовне Иверской иконы Божьей матери у Воскресенских ворот в Москве.

Ср. в статье Н.П. Некрасова: «Указание на других, что другие делают то же, - не более как внешнее оправдание <...>» («Атеней», 1859. Ч. II, март - апрель. С. 472).

Ср. в той же статье: «Правда, Лир у Шекспира делает почти то же, но у него основания глубже, серьезнее <...>» - «Атеней», 1859. Ч. II. С. 472.

По-видимому, речь идет о статье Н.П. Некрасова (см. выше). В сноске после этого абзаца (в наст. изд. опущенной) Добролюбов цитирует след. место статьи «Атенея»: «Спрашивается: к чему было Большову, попавшему за свой обман в тюрьму, являться опять на сцену? Неужели автор хотел возбудить сочувствие к нему, показывая, как в действительности бывает стыдно купцу сидеть в яме?» - и далее оспаривает смешение в статье «Атенея» понятий Большова с идеями автора пьесы.

Пьеса «Свои люди - сочтёмся!» была запрещена к постановке театральной цензурой; впервые поставлена в Александринском театре в Петербурге 16 января 1861 г., а 31 января того же года - в Малом театре в Москве.

Николай Александрович Добролюбов

Темное царство

(Сочинения А. Островского. Два тома. СПб., 1859)

Что ж за направление такое, что не успеешь поворотиться, а тут уж и выпустят историю, – и хоть бы какой-нибудь смысл был… Однако ж разнесли, стало быть, была же какая-нибудь причина.

Гоголь{1}

Ни один из современных русских писателей не подвергался, в своей литературной деятельности, такой странной участи, как Островский. Первое произведение его («Картина семейного счастья») не было замечено решительно никем, не вызвало в журналах ни одного слова – ни в похвалу, ни в порицание автора{2}. Через три года явилось второе произведение Островского: «Свои люди – сочтемся»; автор встречен был всеми как человек совершенно новый в литературе, и немедленно всеми признан был писателем необычайно талантливым, лучшим, после Гоголя, представителем драматического искусства в русской литературе. Но, по одной из тех странных, для обыкновенного читателя, и очень досадных для автора, случайностей, которые так часто повторяются в нашей бедной литературе, – пьеса Островского не только не была играна на театре, но даже не могла встретить подробной и серьезной оценки ни в одном журнале. «Свои люди», напечатанные сначала в «Москвитянине», успели выйти отдельным оттиском, но литературная критика и не заикнулась о них. Так эта комедия и пропала, – как будто в воду канула, на некоторое время. Через год Островский написал новую комедию: «Бедная невеста». Критика отнеслась к автору с уважением, называла его беспрестанно автором «Своих людей» и даже заметила, что обращает на него такое внимание более за первую его комедию, нежели за вторую, которую все признали слабее первой. Затем каждое новое произведение Островского возбуждало в журналистике некоторое волнение, и вскоре по поводу их образовались даже две литературные партии, радикально противоположные одна другой. Одну партию составляла молодая редакция «Москвитянина»{3}, провозгласившая, что Островский «четырьмя пьесами создал народный театр в России»{4}, что он -

Поэт, глашатай правды новой,
Нас миром новым окружил
И новое сказал нам слово,
Хоть правде старой послужил, -

и что эта старая правда, изображаемая Островским, -

Простее, но дороже,
Здоровей действует на грудь,{5}

нежели правда шекспировских пьес.

Стихи эти напечатаны в «Москвитянине» (1854 г., № 4) по поводу пьесы «Бедность не порок», и преимущественно по поводу одного лица ее, Любима Торцова. Над их эксцентричностью много смеялись в свое время, но они не были пиитической вольностью, а служили довольно верным выражением критических мнений партии, безусловно восхищавшейся каждой строкою Островского. К сожалению, мнения эти высказывались всегда с удивительной заносчивостью, туманностью и неопределенностью, так что для противной партии невозможен был даже серьезный спор. Хвалители Островского кричали, что он сказал новое слово {6}. Но на вопрос: «В чем же состоит это новое слово»? – долгое время ничего не отвечали, а потом сказали, что это новое слово есть не что иное, как – что бы вы думали? – народность! Но народность эта была так неловко вытащена на сцену по поводу Любима Торцова и так сплетена с ним, что критика, неблагоприятная Островскому, не преминула воспользоваться этим обстоятельством, высунула язык неловким хвалителям и начала дразнить их: «Так ваше новое слово – в Торцове, в Любиме Торцове, в пьянице Торцове! Пропойца Торцов – ваш идеал» и т. д. Это показыванье языка было, разумеется, не совсем удобно для серьезной речи о произведениях Островского; но и то нужно сказать, – кто же мог сохранить серьезный вид, прочитав о Любиме Торцове такие стихи:

Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток.
Вот отчего театра зала
От верху до низу одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С растрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою душой.

Комедия ль в нем плачет перед нами,
Трагедия ль хохочет вместе с ним, -
Не знаем мы и ведать не хотим!
Скорей в театр! Там ломятся толпами,
Там по душе теперь гуляет быт родной:
Там песня русская свободно, звонко льется;
Там человек теперь и плачет и смеется,
Там целый мир, мир полный и живой.
И нам, простым, смиренным чадам века,
Не страшно, весело теперь за человека:
На сердце так тепло, так вольно дышит грудь.
Любим Торцов душе так прямо кажет путь! (куда?)
Великорусская на сцене жизнь пирует,
Великорусское начало торжествует,
Великорусской речи склад
И в присказке лихой, и в песне игреливой.
Великорусский ум, великорусский взгляд,
Как Волга-матушка, широкий и гульливый…
Тепло, привольно, любо нам,
Уставшим жить болезненным обманом!..

За этими стихами следовали ругательства на Рагдель{7} и на тех, кто ею восхищался, обнаруживая тем дух рабского, слепого подражанъя {8}. Пусть она и талант, пусть гений, – восклицал автор стихотворения, – «но нам не ко двору пришло ее искусство!» Нам, говорит, нужна правда, не в пример другим. И при сей верной оказии стихотворный критик ругал Европу и Америку и хвалил Русь в следующих поэтических выражениях:

Пусть будет фальшь мила
Европе старой,
Или Америке беззубо-молодой,
Собачьей старостью больной…
Но наша Русь крепка!
В ней много силы, жара;
И правду любит Русь; и правду понимать
Дана ей господом святая благодать;
И в ней одной теперь приют находит
Все то, что человека благородит!..

Само собою разумеется, что подобные возгласы по поводу Торцова о том, что человека благородит, не могли повести к здравому и беспристрастному рассмотрению дела. Они только дали критике противного направления справедливый повод прийти в благородное негодование и воскликнуть в свою очередь о Любиме Торцове:

– И это называется у кого-то новое слово, это поставляется на вид как лучший цвет всей нашей литературной производительности за последние годы! За что же такая невежественная хула на русскую литературу? Действительно, такого слова еще не говорилось в ней, такого героя никогда и не снилось ей, благодаря тому, что в ней еще свежи были старые литературные предания, которые не допустили бы такого искажения вкуса. Любим Торцов мог явиться на сцене во всем безобразии лишь в то время, когда они начали приходить в забвенье… Удивляет и непонятно поражает нас то, что пьяная фигура какого-нибудь Торцова могла вырасти до идеала, что ею хотят гордиться как самым чистым воспроизведением народности в поэзии, что Торцовым меряют успехи литературы и навязывают его всем в любовь под тем предлогом, что он-де нам «свой», что он у нас «ко двору!» Не есть ли это искажение вкуса и совершенное забвение всех чистых литературных преданий? Но ведь есть же стыд, есть литературные приличия, которые остаются и после того, как лучшие предания утрачены, за что же мы будем срамить себя, называя Торцова «своим» и возводя его в наши поэтические идеалы? (От. зап., 1854 г., № VI).

Мы сделали эту выписку из «Отечествен. записок»{9} потому, что из нее видно, как много вредила всегда Островскому полемика между его порицателями и хвалителями. «Отечествен. записки» постоянно служили неприятельским станом для Островского, и большая часть их нападений обращена была на критиков, превозносивших его произведения. Сам автор постоянно оставался в стороне, до самого последнего времени, когда «Отечествен. записки» объявили, что Островский вместе с г. Григоровичем и г-жою Евгениею Тур – уже закончил свою поэтическую деятельность (см. «Отечествен. записки», 1859 г., № VI){10}. А между тем все-таки на Островского падала вся тяжесть обвинения в поклонении Любиму Торцову, во вражде к европейскому просвещению, в обожании нашей допетровской старины и пр. На его дарование ложилась тень какого-то староверства, чуть не обскурантизма. А защитники его все толковали о новом слове, – не произнося его однако ж, – да провозглашали, что Островский есть первый из современных русских писателей, потому что у него какое-то особенное миросозерцание… Но в чем состояла эта особенность, они объясняли тоже очень запутанно. Большею частию отделывались они фразами, напр. в таком роде:

У Островского, одного в настоящую эпоху литературную, есть свое прочное новое и вместе идеальное миросозерцание с особенным оттенком (!), обусловленным как данными эпохи, так, может быть, и данными натуры самого поэта. Этот оттенок мы назовем, нисколько не колеблясь, коренным русским миросозерцанием, здоровым и спокойным, юмористическим без болезненности, прямым без увлечений в ту или другую крайность, идеальным, наконец, в справедливом смысле идеализма, без фальшивой грандиозности или столько же фальшивой сентиментальности (Москв., 1853 г., № 1){11}.

Темное царство. Царство тьмы (иноск.) невѣжество, отсталость … Большой толково-фразеологический словарь Михельсона (оригинальная орфография)

- (иноск.) невежество, отсталость …

Темное царство (царство тьмы) (иноск.) невежество, отсталость … Большой толково-фразеологический словарь Михельсона

ЦАРСТВО - (1) kingdom; 2) reign) 1) государство во главе с царем; 2) время правления какого нибудь царя, царствования; 3) определенная область действительности, средоточия тех или иных предметов и явлений (например. Ц природы, темное Ц., сонное Ц.) … Власть. Политика. Государственная служба. Словарь

«Тёмное царство» - ТЁМНОЕ ЦАРСТВО выражение, получившее широкое распростр. после появления статей Н. А. Добролюбова Темное царство и Луч света в темном царстве (1859 60), посвященных раннему творчеству А. Н. Островского. Стало употребляться как обознач. самодурного … Российский гуманитарный энциклопедический словарь

- (род. 17 января 1836, ум. 17 ноября 1861) один из замечательнейших критиков русской литературы и один из характерных представителей общественного возбуждения в эпоху "великих реформ". Он был сыном священника в Нижнем Новгороде. Отец,… …

Драматический писатель, начальник репертуара Императорского Московского театра и директор Московского театрального училища. А. Н. Островский родился в Москве 31 го января 1823 г. Отец его, Николай Федорович, происходил из духовного звания, и по… … Большая биографическая энциклопедия

ТЁМНЫЙ, тёмная, тёмное; тёмен, темна, темно (тёмна, тёмно прост.). 1. Лишенный света, погруженный в тьму, в мрак. «Лён стлала до темной ноченьки по росистым по лугам.» Некрасов. «В темной комнате горит одна свеча.» А.Тургенев. «(Волк) в темный… … Толковый словарь Ушакова

Добролюбов, Николай Александрович самый знаменитый после Белинского русский критик, главный представитель метода публицистического рассмотрения литературных произведений. Нерадостно сложилась краткая жизнь высокодаровитого юноши, ослепительно… … Биографический словарь

- (Николай Александрович) самый знаменитый после Белинского русский критик, главный представитель метода публицистического рассмотрения литературных произведений. Нерадостно сложилась краткая жизнь высокодаровитого юноши, ослепительно блестящая по… … Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона

Книги

  • , Потапов Николай Иванович Категория: Публицистика Издатель: Сказочная дорога , Производитель: Сказочная дорога ,
  • Темное царство. Сценические версии , Потапов Николай Иванович , Николай Иванович Потапов - участник Великой Отечественной войны. После войны окончил штурманское авиационное училище. Летал штурманом на разных типах самолетов. Позже работал в газетах и… Категория: Отечественная драматургия Издатель:

Никто до сих пор не дал не только полной характеристики Островского, но даже не указал тех черт, которые составляют существенный смысл его произведений.

Отчего произошло такое странное явление? «Стало быть, была какая-нибудь причина?» Может быть, действительно Островский так часто изменяет свое направление, что его до сих пор еще не мог определиться? Или, напротив, он с самого начала стал, как уверяла критика «Москвитянина», на ту высоту, которая превосходит степень понимания современной критики. Кажется, ни то, ни другое. Причина в том, что его хотели непременно сделать представителем известного рода убеждений, и затем карали за неверность этим убеждениям или возвышали за укрепление в них, и наоборот. Людям с славянофильским оттенком очень понравилось, что он хорошо изображает русский быт, и они без церемоний провозгласили Островского поклонником «благодушной русской старины» в пику тлетворному Западу. Как человек, действительно знающий и любящий русскую народность, Островский действительно подал славянофилам много поводов считать его «своим», а они воспользовались этиv так неумеренно, что дали противной партии весьма основательный повод считать его врагом европейского образования и писателем ретроградного направления. Но, в сущности, Островский никогда не был ни тем, ни другим, по крайней мере, в своих произведениях. Может быть, влияние кружка и действовало на него, в смысле признания известных отвлеченных теорий, но оно не могло уничтожить в нем верного чутья действительной жизни, не могло совершенно закрыть перед ним дороги, указанной ему талантом.

Итак, предполагая, что читателям известно содержание пьес Островского и самое их развитие, мы постараемся только припомнить черты, общие всем его произведениям или большей части их, свести эти черты к одному результату и по ним определить значение литературной деятельности этого писателя. При этом считаем нужным предупредить, что мы не задаем автору никакой программы, не составляем для него никаких предварительных правил, сообразно с которыми он должен задумывать и выполнять свои произведения. Мы считаем за самое лучшее – применить к произведения Островского критику реальную, состоящую в обозрении того, что нам дают его произведения.

литературная деятельность [Островского] не совсем чужда была тех колебаний, которые происходят вследствие разногласия внутреннего художнического чувства с отвлеченными, извне усвоенными понятиями. в комедиях «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок», «Не так живи, как хочется» – существенно дурные стороны нашего старинного быта обставлены в действии такими случайностями, которые как будто заставляют не считать их дурными. Будучи положенными в основу названных пьес, эти случайности доказывают, что автор придавал им более значения, нежели они имеют в самом деле, и эта неверность взгляда повредила цельности и яркости самих произведений. Но сила непосредственного художнического чувства не могла и тут оставить автора, и потому частные положения и отдельные характеры, взятые им, постоянно отличаются неподдельной истиной. Редко-редко увлечение идеей доводило Островского до натяжки в представлении характеров или отдельных драматических положений.

Высказавши эти беглые замечания, мы, прежде чем перейдем к главному предмету нашей статья, должны сделать еще следующую oгoворку. Признавая главным достоинством художественного произведения жизненную правду его, мы тем самым указываем и мерку, которою определяется для нас степень достоинства и значения каждого литературного явления. Судя по тому, как глубоко проникает взгляд писателя в самую сущность явлений, как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни, – можно решить и то, как велик его талант. Без этого все толкования будут напрасны. Например; у г. Фета есть талант, и у г. Тютчева есть талант: как определить их соотносительное значение? Без сомнения, не иначе как рассмотрением сферы, доступной каждому из них. Тогда и окажется, что талант одного способен во всей силе проявляться только в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы, а другому доступны, кроме того, – и знойная страстность, и суровая энергия, и глубокая дума, возбуждаемая не одними стихийными явлениями, но и вопросами нравственными, интересами общественной жизни. В показании всего этого и должна бы, собственно, заключаться оценка таланта обоих поэтов.

Для того, чтобы сказать что-нибудь определенное о таланте Островского, нельзя, стало быть, ограничиться общим выводом, что он верно изображает действительность; нужно еще показать, как обширна сфера, подлежащая его наблюдениям, до какой степени важны те стороны фактов, которые его занимают, и как глубоко проникает он в них.

Общие соображения, которые в этом рассмотрении должны руководить нас, состоят в следующем:

Островский умеет заглядывать внутрь души человека, умеет отличать натуру от всех извне принятых уродств и наростов; оттого внешний гнет, тяжесть всей обстановки, давящей человека, чувствуются в его произведениях гораздо сильнее, чем во многих рассказах, страшно возмутительных по содержанию, но внешнею, официальною стороною дела совершенно заслоняющих внутреннюю, человеческую сторону.

Комедия Островского не проникает в высшие слои нашего общества, а ограничивается только средними, и потому не может дать ключа к объяснению многих горьких явлений, в ней изображаемых. Но тем не менее она легко может наводить на многие аналогические соображения, относящиеся и к тому быту, которого прямо не касается; это оттого, что типы комедий Островского нередко заключают в себе не только исключительно купеческие или чиновничьи, но и общенародные черты.

Деятельность общественная мало затронута в комедиях Островского, потому, что сама гражданская жизнь наша, изобилующая формальностями всякого рода, почти не представляет примеров настоящей деятельности, в которой свободно и широко мог бы выразиться человек. Зато у Островского чрезвычайно полно и рельефно выставлены два рода отношений, к которым человек еще может у нас приложить душу свою, – отношения семейные и отношения по имуществу. Не мудрено поэтому, что сюжеты и самые названия его пьес вертятся около семьи, жениха, невесты, богатства и бедности.

Драматические коллизии и катастрофа в пьесах Островского все происходят вследствие столкновения двух партий – старших и младших, богатых и бедных, своевольных и безответных. Ясно, что развязка подобных столкновений, по самому существу дела, должна иметь довольно крутой характер и отзываться случайностью.

С этими предварительными соображениями вступим теперь в этот мир, открываемый нам произведениями Островского, и постараемся всмотреться в обитателей, населяющих это темное царство. Скоро вы убедитесь, что мы недаром назвали его темным.